БУДЕТ МНЕ СЫНОМ (ФРАГМЕНТЫ РОМАНА)
Альбинка и Анжелка её Серёжу иначе как «твоя-агафья-лыкова» не называли. По началу Елизавета не слышала в их поддразнивании ничего, кроме лёгкой ревности, но с какого-то момента игровой снобизм стал всё более переростать в реальный. И она для них «запропала». Прикрывалась учёбой, подработкой в «Жар-пицце», мамиными и братовыми проблемами. Даже заботой о здоровье.
Серёжа, конечно, всё чувствовал, но с подругами держался ровно, спуская на юмор даже откровенные колкости. А с юмором у него всё было в порядке, это и Том заценил. Хотя, может, и зря иной раз поддавался-подыгрывал на навязываемый ему образ «мужика-лапотника» с уточнением «пим-сибирский». Сам-то отвечал всегда корректно. Предельно учтиво.
И когда они оставались вдвоём, Елизавета сразу же обрывала всякую ироничность, решительно меняя тональность на минор. Ведь это было такой сказкой, такой роскошью – посреди задавленного гулом, душно загазованного, суетящегося благополучием и понтами мегаполиса всерьёз беседовать о красоте и истине. Беседовать с тем, для кого красота и истина являлись такой же, даже большей реальностью, чем гул, духота и успешность.
Серёжа раскрывался сразу. По грани с наивностью радовался вопросам, на которые сам же и наводил, и, постепенно заводясь, перебивал, упреждающе уточняя обширными экскурсами в историю и филологию смыслы её же слов и понятий. Перегорячившись, вдруг переходил на почти бормотание, с улыбкой оправдываясь тем, что навязывает не своё, давит не личным мнением, а традицией. Русской, православной традицией. С цитатами и со ссылками на героев и святых. На отца, деда. Своих церковников пра-пра-пра-прапрадедов.
Елизавету порой просто поражало: о скольком всешкольная отличница и лучшая в группе студентка, прилично читающая, интересующаяся музыкой и театром, о скольком же она до сего даже не задумывалась! Именно не задумывалась. Забавно, что «столичная штучка», выросшая внутри Бульварного кольца и с младенчества не комплексующая в общении со шоу-звёздами, порой чувствовала растерянность рядом с этим провинциалом, для которого её обыденно-домашняя Москва до недавнего была картинками Букваря и заставками телевизионных новостей.
Её Сережа умел удивительно сводить-связывать, казалось, совершенно разнесённое пространством и временем. Темы вились и заплетались парадоксально – от человекобога к Богочеловеку, от воли – внешней свободы, к воле – внутренней силе, где канон – не прогон меж заборов, а тропинка на болоте. И, правда, как очевидно и легко утверждение Платона «Бог есть и начало всех вещей, и их середина, и конец» ломал святой Максим Исповедник: «Бог не есть Сам по Себе ни начало, ни середина, ни конец…. ибо Бог безграничен, неподвижен и беспределен».
Главное, это его счастливые глаза, неотрывно и откровенно любующиеся ею. При этом – постоянные знаки мужского внимания – цветы, мелкие вкусности. Елизавета даже привыкла к тому, что ей не разрешено прикасаться к ручкам дверей, так что порой в универе тупо стояла, не понимая, почему парни проскальзывают перед носом, не пропуская её. Вот вам «мужик-лапотник и пим сибирский».
Маршруты прогулок планировала она, но долго изображать из себя столичного экскурсовода не получалось, И, да, да, да: Кукольник, Сенковский и Булгарин ненавидели Гоголя и Лермонтова за новизну в литературе, а Чехов писал Бунину: «Ново только то, что талантливо. Что талантливо, то и ново». Однако под талантом христианская традиция подразумевает не только творческую одарённость или ученость. По святым отцам таланты – это особые условия для спасения души. Так что и бедность, и болезни, и иные скорби – это тоже таланты.
Их беседы – в забыто прямом смысле! – чудные и желанные, насыщали Елизавету тем и таким, после чего, понятно, становилось невозможно часами болтать по телефону или в «кофемании» о подкатах и сексе в универе и во дворе, о новостях брендов и отпадном шопинге, о том, кто поднялся, кого опустили, а кто влетел. И Альбинка с Анжелкой всё отжимались, отдалялись, сливались. Хотя, она-то знала: под внешней жестянкой подруги очень даже душевные. Но… просто достало держать в памяти эту разницу между внешним и содержимым, просто теперь хотелось цельности. Целостности. Не бесподтекстной простоты, а бесподкольной ясности. Такое вот необъяснимое для многих вокруг желание.
Особо заряжали Сережины рассказы о детстве, о семье – об отце и маме, о сестре и брате. О деде-«батюшке» и бабе-«матушке». Конечно, и у неё были свои ярчайшие картины цветущих лугов и полян, то малиново-лиловых от иван-чая, то лимонно-жёлтых от лютиков, то бело-пёстрых от ромашек. И у неё в памяти хранились шорохи-перестуки берёзовых веток-косиц по дачной крыше, звон дождевых струек в пустом цинковом ведёрке, и страстные ночные рулады озёрных лягушек. И Елизавету кутали на мороз так, что дорога в детсад становилась колобковой. И объяснять, как пахнет парное молоко, ей без нужды. Но… но это были кадры-картинки, отрывки и обрывки, вставки в совершенно иное повествование, в жизнь иной природы. Что такое её – три лета в деревне и шесть на даче против двадцати двух зим в столице!
А главное, конечно, – люди. Ну, не знала, ни далеко, ни близко, девочка-девушка Елизавета ни священников, ни монахов. До недавнего даже не различала их. Не знала Лисёнок, что живы узники рекордной индустриализации, которые благословляют свои лагерные «десятки» и «чертвертные» за приход к Богу. Не довелось ей ни слышать хор ангелов под куполом храма в Пасхальную седмицу, ни прикладываться к мироточащей иконе Царя-Мученика. И в Крещение она, конечно же, не окуналась в проруби, и не ходила жарким июньским Крестным ходом с чудотворной иконой «Абалацкая». А кто из старших ребят взял бы её, маменькину дочку, с собой под «честное слово не сдрейфить» на кладбище искать цветы папоротника в ночь на Ивана-Купалу?..
Елизавета просмотрела и вычитала в инете всё про Тобольск, про ермаковских казаков и первых сибирских митрополитов. Поразил Тобольский острог, который видел протопопа Аввакума, в котором служил «арап» Ганнибал. Через «врата Сибири» прошли арестанты Радищев и Пасек, декабристы Штейнгейль, братья Бобрищевы-Пушкины, Свистунов, Анненков. А Кюхельбекер, Барятинский, Муравьёв, Вольф, Семёнов, Краснокутский и вовсе упокоились на старом Завальном кладбище…. Влед за декабристами подконвойно побывали в городке петрашевцы, среди которых Фёдор Михайлович Достоевский. Сидели в местной тюрьме Чернышевский и Короленко, а ранее томились в ссылке Сумароков и Фонвизин.
Город-тюрьма? Неправда: в Тобольске родился и вырос тончайший романтик Алябьев, а великий сказочник Пётр Ершов учительствовал маленькому Диме Менделееву! Елизавета отыскала в завалах когда-то изрисованного ею и Артёмом «Конька-горбунка». И совершенно согласилась с Пушкиным, сказавшем Ершову: ««Вам и нельзя не любить Сибири. Во-первых, она ваша родина, а во-вторых, страна умных людей».
О скандале, произошедшем на вечере поэзии, Елизавета узнала в версиях весьма разнящихся: вначале от Тома, затем от Альбинки и Анжелки, и в последнюю очередь от него. И кажется, впервые вдруг осознала, насколько Тобольск далёк от Москвы. И где-то глубоко-глубоко в груди заколола-затосковала тончайшая заноза: расстояние-то страшное. Которое не столько экзотика, но и реальность несовместимости кругов общения. Кругов обитания. И это правда конкретная. Жёсткая. Романтическими историями не извиняемая.
Сережа упорно уходил от разговора, бормоча, что «она не готова понять». Это она-то не готова! Что ещё она должна понять? Его иноприродность? Инопланетность…
«Она не готова»… К чему? А? Ну, да! Она не готова покинуть Землю! И землю. Во имя его веры в абсолютную истину там, на Небе. Веры в неколебимое добро, нетленную красоту и конечную справедливость. Но не от мира сего. Не в мире сем.
Нет, кто же против?! Только вера – верой, идеал идеалом, а материя тоже…. Все эти его великие, высокие цели и ориентиры прекрасны, да только Елизавета живёт в этом времени, в этой стране, в этом городе. Там, точнее – тут, где добро явно не побеждает зло. И вряд ли в ближайшее время победит. А жить-то как-то надо. Учиться, работать, заводить детей. Жить – здесь. При непобеде добра.
Сережа забычился, наново бормоча о подмене «счастья» «успешностью», и этой его предсказуемостью обидно кололо под грудь.
***
А Сергей, действительно, тогда их всех напугал. На minstrel-тусовку Артём сговорил его под обещание, что там будет Елизавета, чему и сам верил, но…
Неоглядно многокомнатная квартира верхнего этажа старого особняка во дворах меж Пятницкой и Малой Ордынкой имела ещё и свой выход на чердак, где располагалась студия керамики. Мебели – минимум, в основном немало испытавшие табуреты, пуфики, кресла и диваны. Да меж окон столики с разнообразными пластиковыми бутылками, стаканчиками и пластиковыми же тарелками под горками оливок. Стены от входа сплошь покрывали холсты и картоны, переполненные чувственной, актуальной, идеальной, формальной, обобщающей, содержательной и изолирующей абстракцией. В ярко освещённых направленными в потолки галогенными светильниками проходных и цветасто затенённых тупиковых разновеликих залах и закутках стояла, сидела, бродила и лежала полусотня поэтов, художников, музыкантов, артистов и прочих представителей творческой интеллигенции. Несовершеннолетних не наблюдалось, как и стариков старше пятидесяти. Форма одежды – свободно-вызывающая, манера поведения – свободно-эксцентричная. Сигаретный дым накрывал и соединял разносящиеся из разных углов декламацию, бормотания, всплески аплодисментов и заставки живой кантри-музыки.
Посредине самого большого, в четыре узких окна, зала дико желтел надувной детский бассейн. По пояс в воде плескался какой-то куликовский подражатель, правда, в красных стрингах. И в синих очках для ныряния. Подражатель то выдувал мыльные пузыри, то испускал лягушачьи трели. Но внимания особого не привлекал, разве если брызгался.
Основная масса minstrel-тусующихся, составив в полукруг стулья и табуреты, стеснилась в соседнем зале с бело-лепным камином, в котором вместо дров горели толстые свечи. На приступке камина стоял красно-рыжий небритый горбун в белом джинсовом пиджачке и лимонных велюровых шароварах, и, срываясь на визг, декламировал, потрясая вскинутыми кулачками:
— Мы – данаиды и сапрофаги!
Мы – страфилины! Мы – фитофаги!
Мы – квакуши! Мы – плавунцы!
Мы – трясогузки! И! Мы – скворцы!!
Рассевшиеся и распритулившиеся по стенам и притолокам слушатели благоговейно молчали и благосклонно кивали в такт взмахов декламатора.
Елизаветы не находилось ни в каминной, ни на чердаке. Сергей, чуть ли за руку хватавший Артёма, по-детски бесконтрольно вертел головой: фрики, фрики, фрики – красные, чёрные, бело-седые, синие и зелёные кудри и космы, парчовые пиджаки и рваные до неприличия джинсы, школьные бантики и татуировки… грим вампиров и белых клоунов… . И дым, плотный разнопахнущий табачный дым, вьющийся в фонарных лучах, слоями выползающий, выливающийся в форточки. Артём наконец-то ощущал себя выпавшим за пределы какой-либо сергеевой критики, даже самой робкой сибирской оценочности. И блаженствовал абсолютным доминированием. Хм, даже ночной клуб Сергея так не приплющил.
Возле одного из фуршетных столиков сошлись любители и исполнители музыки. В центре компании на низеньких кривоногих табуретах скособочились тощий, длинноносый и длинноволосый, под Гоголя, парень с инкрустированной перламутром и костью антикварной лютней и цыганистого вида девушка с, тоже явно мастеровой, гитарой, за их спинами крутил рукоятку колёсной лиры уже немолодой, лысеющий толстяк с длинными острыми усами и в шёлковой белой расшиванке. Исполнялась импровизация на столкновении тем «All my loving I will send to you» и «Нiч яка мiсячна, зоряна, ясная». Слушавшие раскачивались в такт, то и дело подхватывая знакомые моменты подпевками или отмечая дерзкие переходы одобрительными хлопками.
Артём расцеловался с разом повисшими на нём Альбиной и Анжелой, мотнул подбородком на Сергея:
— А подведите ему Лизу!
— А нету! Нету! И не будет! Не будет! – Альбина и Анжела, почти неразличимо одетые и причёсанные в стиле «модерн» столетнего ретро из шёлка и стразов, продолжали душить Артёма объятиями. На них косились, от них отворачивались, закрываясь спинами, но девушки тарахтели, перекрикивая музыку:
— «Самсу» скинула. У неё курсовая! Отстой! Амбиции конкретно. Рванула в универ. Грузиться! Там консультация! Отстой! Ум наращивает!
Наконец длинноусый толстяк-лирщик не выдержал и, извлекая из своего инструмента непереносимые звуки, могучей жирной спиной выдавил увешанного барышнями Артёма за дверной проём. Заодно и Сергея.
— А вы здесь давно отвисаете?
— С шести чилимся. Уже три часа. Ждём гуру. Лео-Сана. Но и сейчас прикольно.
— А что пьём?
— Факово. На столах только сушняк. Но, мы знаем! Знаем, где заначена водочка. – Альбина и Анжела потащили Артёма с Сергеем вглубь анфилады выставочного салона. – У нас и травка есть. Закосячим?
В тёмной комнатке перед полуприкрытой дверью на балкон страстно целовалась две девушки. При появлении свидетелей они неохотно разлиплись и неспешно вышли.
Альбина принесла с балкона ополовиненную литровую бутыль «белухи». Артём разлил по пластиковой посуде. А закуска? Сигареткой. Кто не курит, тот рукавом. Тепло от груди быстрыми толчками поднялось до лица, запекло щёки. По второй? Yes!!
— А чья водка была?
— Чья-то! Да, чья-то точно была. А тебя, что, совесть посетила?
Сергей развёл руками:
— Ну, да, с запозданием.
— Тогда хоумаем отсюда. Пока только одного накрыло.
— А чего твоей совести надо? – Анжела ткнула окурок в чьи-то остатки красного вина. – Наша фиеста – лохам не место! Неча некту было хомячить.
И они наперегонки, с толканием в дверных проёмах, вернулись в каминную. Там рыжего карлика сменила женщина в чёрном. Во всём чёрном, включая окраску волос, длинных ногтей и криво раскрывающихся губ:
— Днём? – днём
Ты отражение моей ночи!
Ночью? – ночью
Я слепок с твоего тела…
О! О! О! Тихо так воет собачка,
Словно хочет
Повеситься
А не умеет.
О! О! Я слышу вой:
Поговори хоть ты со мною
О чём-нибудь поговори!
Скажи хотя бы пару слов
Ну, хоть чего-то промычи!
Бог знает, что
Ты там себе бормочешь
Найдя
Пустой стакан
В ночи…
— Потрясающе! – Аплодисменты, свист и топот. – Мудро, как мудро! Illusion is the first of all pleasures! Какие подтексты! Какие пронзительные ассоциации!
Сергей, неожиданно для себя оказавшийся в первом ряду, поддался общему приколизму и в полный звук отбивал ладошки.
— Правда же, как удивительно она повторяет путь нашего Учителя? – К Сергею приклонилась-прислонилась, как вначале ему показалось, высокая блондинка, но вблизи из-под слоя пудры отчётливо просинел бритый подбородок!
— Какого «учителя»? Лео-Сана? – Сергей, пытаясь уклониться от прижиманий бреющейся блондинки, осторожно – как бы не пролить, отталкивал подносимое к его лицу вино. Что было не просто, ибо за его спиной или, точнее, под спиной, на стульях ничего не подозревающе млели minstrel-тусовщики.
— Шутник! Конечно не этого плагиатора Лёву, а самого Кодрина! Самого! Помните его бессмертный дзен: «Женщина – это нутро неба, мужчина – это небо нутра»?
— Не помню!
— Вспоминайте, вспоминайте: «Время женщины – это пространство мужчины»! – Отбившемуся от угощения Сергею дзэн-поклонник – или дзен-поклонница? – крепко сжало запястье:
— А ещё я обожаю его прозрение: «Проститутка – это невеста времени. Время – это проститутка пространства». Учитель божественен! Он – эманация Мейерхольда!
Сергей на затяжном выдохе завис над сидящими. И вдруг увидел, с каким нескрываемым злорадством Артём наблюдал за их борьбой. Ах, так! И Сергей чуть-чуть подтолкнул локоть наваливающегося на него. Чуть-чуть – и красное вино расплылось по лимонным штанам отвыступавшего карлика.
— Ну, ты, урод!
— Сам ты!
Сергей, ловко ретировавшись из мгновенно вбурлившего межклановыми разборками зала, побродил-погрустил по опустевшим комнатам. Ну, да, да. Елизавета готовится к курсовой, а когда она в своей учёбе, то лучше и не звонить. По стенам на холстах и картонах – кубики, кляксы, чертежи…. Вывешенное либо раздражало, либо угнетало – зачем идти в художники, если нет чувства красоты? Нет тяги к красоте… Пусто. Везде пусто. Даже водяной со своими пузырями смылся, оставив чёрные следы на вытертом паркете. Наверное, слился в унитаз.
Ага, вот какие-то голоса. Знакомое место, кстати – преступника просто притягивает место преступления. Сергей прислушался, всмотрелся с безопасного расстояния. В тёмной комнате возле приоткрытой балконной двери нервными короткими затяжками курила чёрная женщина. Рядом вислоусый толстяк с колёсной лирой за спиной обескуражено разглядывал опустошённую бутылку, даже нюхал. Женщина низкиим сипловатым голосом возмущалась тем, что «те хамы» её даже не дослушали.
— Так прочитай мне! Я же поклонник твоего творчества. Правда! Я – друг!
— Respect! – Она передала ему окурок и ломко вскинула тонкие руки в потолок:
— Спасибо тебе, государство.
Спасибо тебе, благодарствуй!
За то, что не всех погубило,
Не всякую плоть изрубило,
Растлило не каждую душу,
Не всю испоганило сушу,
Не все взбаламутило воды,
Не все тои дети – уроды!
— Протестно! Вгусть!– Толстяк пылко обнял поэтессу, наскоро пытаясь поцеловать в губы. – Жесть, какой протест!
Та извивалась, подставляя щёки. Приседала и приподнималась на носки. Наконец освободилась и, вытирая ладонью рот, метанулась на выход, едва не сбив Сергея:
— Альфач дикий! Все вы… животные! Насекомые!
— Стерва. Клюха динамная! – Обескураженный толстяк заоправлял вышиванку и, натолкнувшись взглядом на замершего в тени Сергея, съёжился, оскалясь в нарочитой улыбке:
— Непуганое поколение. Всё себе позволяют. Даже заначку мою выдули. – Погудел в горлышко пустой бутылки. Но, присмотревшись, развернулся вширь и в рост, даже на полупальцы привстал:
— Да ты, вижу, и сам из них, из кракеров. Смена, говоришь? Подпираете? Только хрен вам, а не рулево – мы не хакнутые инвалиды. Я ещё когда написал? В эсэсэсээре –
Если дождик случится,
Можно зонтик купить,
Если зонтика нету,
Можно водочку пить.
Наши власти родные
С каждым днём всё родней,
Хорошо жить в России,
Только лучше не в ней.
Вот так-то, недомажорные, мы в лобь рубили. Пионерия, рав-няйсь!
В каминной ещё плотнее сгустились красные, чёрные, бело-седые, синие и зелёные кудри, ирокезы, космы, негритянские косички, бантики и татуированные лысины – это, наконец, прибыл Гуру. Тестообразно пухлый, мучнисто бледный и сметанно седой – Лео-Сан отдыхивался в принесённом откуда-то чёрном деревянном кресле с резной, в виде семисвечника, спинкой и подлокотниками-сфинксами. Стулья, табуреты и лавки сдвинули в два полукруга, не поместившиеся жались вдоль стены, а пара девушек разместилась прямо на полу около учительских сандалий.
— Что?.. Имплицитный читатель?.. – Гуру договаривал с кем-то по телефону. – Но вы ведь занимаетесь формальными экспериментами, фларфом и асемическим письмом? Так почему спрашиваете? Нет нужды. Всё, мне некогда. Лекция.
Заплывшие тестом глазки зло брызнули из-за золотой оправы, но вид замершей в ожидании чудес и откровений аудитории мгновенно разрядил негативное напряжение от сапиентных переговоров.
— Приветствую всех. Рад видеть вас, избранные друзья мои.
Ответный шорох с выдохом дымов.
— Сегодня мы поговорим о революционном обновлении глобального и о поэзии, как отражении этого обновления. О сеньорате во времена перемен архетипа игры и произвольных медитаций интеллигентствующих креаклов. Ибо tempora mutantur, et nos mutamur in illis – времена меняются, и мы меняемся с ними.
— Ага, попался! Который толкался! – Альбина и Анжела разом зашипели в оба уха Сергея. А со спины встал Артём:
— Будешь теперь до конца пытаем умностями. До полного конца. До конечного.
— За что?
— За будущее. Чтобы не отрывался от своих. Беспредельно? Ладно, амнистия. Мы ещё огненной воды нашарили. Классный вискарь.
— А совесть?
— Пойдём, рольфный ты наш.
Под руки, под руки подруги меленькими шажочками вытягивали Сергея из зала. Он вяло сопротивлялся:
— Ну, дайте хоть чуток послушать. Ведь вы сами ради этого пришли?
— Кто как. Как кто.
— …за всеми дискурсами, фокализаторами, ресентиментами, наррататорами и прочим встаёт серьёзный вопрос: а есть ли «истинная поэзия» вообще, или всё лишь игры разума, строящего забавные синтаксические конструкции, насыщенные чьими-то чужими высказываниями, терминологией и логическими парадоксами? Отсюда – страх. Страх метафизический, тот, что посредственность сковывает тоской, а бесталанность истязает бесславием…
— Ну, правда: дайте хоть чуток. Послушать-то.
— Быстрей примем, быстрей вернёмся. Пока все тут привязаны.
— …мир разщеплён. Нации, классы, кланы, корпоративы, семьи… души демоса рассечены валовым недоверием и ненавистью. Но! Вот явление: поэт! Minstrel времени! Он идёт расслабленною походочкой огольца, он – разведчик! Лазутчик в грядущее. Он ничего не пропускает и до всего добирается первым. Он не хочет знать никаких границ. Ведь всякое препятствие его братанию с миром есть вопиющее насилие над природой личности! Истинный поэт ненасытен. Неукротим. Даже неуёмен…
— Бу-бу-бу, Лео опять о своём Вознесенском запылил. Теперь не остановить.
— Почему? Он иногда о Евтушенке тоже бу-бу-бу может. И об Ахмадуллиной.
— Всё равно секонд-хенд. Новых-то он не читает.
— Нас точно не читает. Никак он о нас не догадывается.
— Девушки, а вы пишите?
— Шутишь? Том, он и вправду из Сибири? Такой замороженный! Такой хипстер!
Виски в первом разливе Сергею не понравился. Или не понравилось? А! Не понравилося. Но по второму кругу прошло уже мягче. А после третьей захотелось и ещё. Артём попытался соблазнить каким-нибудь баром:
— Обязательно до конца терпеть? Может, свалим по-тихому?
— Том, ты-то не дикий. Ты-то не из Сибири. Не только про «Муму» читал.
— Ага, я и про деда Мазая. И про Серую Шейку. С выражением. Но более всего мне с прошлого вечера в шок: «он так меня любил – и эдак тоже! – но было всё равно – на так похоже». Только имя гения выпало. Кто автор-то?
— Фи! Не знать властителей дум! Ирина Ермакова!
Они потихоньку, толкаясь и шикая друг на друга, вернулись к minstrelям. Где Лео-Сан продолжал учительствовать избранным своим друзьям:
— …по глубинной, фатальной закономерности это «слияние душ» невозможно. У счастья горький привкус, ведь исполнение желания – смерть желания. Таков итог – summa summarum! Однако же, если боль – такой же дар божий, как счастье, а зло – такая же захватывающе интересная штука, как добро, то поэт плачет и пляшет одновременно, он, как Шива, как Кронос, порождает и убивает. О, грешный Байрон! Для поэта желанности одномоментны: жена, сестра, мать, дочь… «Мать-Россия» и «О, Русь – жена моя»! – вот откровение Блока-Эдипа. Грех? Нет! Нет! Это вечный поиск универсальности, которая в масштабах вселенной загадочно переходит из одного в другое и вдруг открывается в том, что она больше самой себя. Ведь в табуированном грехе – неразрешимость бытийной драмы. Omnes una manet nox! Мы – смертны. И мы гендерно контрпретенциозны. Мечта как неосуществимость: невозможность собрать счастье из мелких несчастий, из того, что всегда разодрано, раскромсано, разбросанно! Ведь Вселенная не произрастает из единого корня, она сразу попадает в душу тысячами отдельных впечатлений: снежинок, дождинок, встреч, бликов, суждений…
— А ведь красиво говорит! Затейливо. Мудрёно.
— Что ты! Птица-говорун отличается сообразительностью.
— А как Блока классно приделал. Я уже думал на эту тему…
— Тихо! Тише вы!!
Артём, Альбина и Анжела как-то вдруг растворились, и все озлобленные оглядки задних рядов достались Сергею. Он извиняющееся зажал рот ладонями, вскинувшись глазами в потолок. После укоряющей паузы Лео-Сан продолжил с той же негромкой, но чувственно заряженной патетикой:
— Эта изначальная рассредоточенность мира – как китайская казнь «тысячи кусочков». А поэту нужно всё собрать. Собой. В себе. Это его категорический императив, потаённый нерв, уникальный фатум! Ибо поэт – пророк вселенскости и апостол глобализма. Почему именно поэт? Да потому, что весь мир – текст, вселенная – библия, а наше бытие – каббала. Ittera scripta manet – письмо бессмертно, а жизнь – это прочтение прошлого и заклинание будущего. Отсюда магия литературы, её практическая магия! Алхимия букв. Шаманизм звуков. И всегда в темноте, в страхе. Тоске. В эту глубинную тьму и ужас поэту надо сначала выкрикнуть, а что им выкрикнется – другим станет ясным только потом. Главное в творчестве – не интеллектуальная развитость, а интеллектуальная раскрепощённость. Шагнуть за табу. Вседозволенность – вот дверь в познание…
— Что вы такое говорите? Да творчество без сосредоточенности невозможно. Без аскезы истина не открывается!
Даже сидящие у сандалий девочки уставились на Сергея. И только сам Лео-Сан упорно ничего не слышал:
— Свободный, не обременённый догмами и канонами поэт аккумулирует мировую энергию своей эпохи и сублимирует её в откровение. Он – маг, он шаман, алхимик и жрец вселенной. Ему нужен алтарь, необходим храм. И такой храм уже есть.
— Да, Господи, помилуй!
На Сергее сошлись десятки испепеляющих и леденщих взоров, но Гуру уже ушёл в транс:
— Sancta sanctorum! Единственный храм, который может вместить душу поэта – храм Соломона в Сан-Паулу! Я был на его открытии. И я свидетельствую: это он – наш храм всемолитвы! Это дом мировой гармонии всех и всему, точка вселенского всесоития. Это врата абсолютной поэзии, через которые человечество сможет вернуться к библейским временам и впитать чистую веру без всякой религиозной примеси. Te, deum, laudamus! – храм открыт для всех, для тех, кто поэтически хочет встретиться со Всевышним – с богом Авраама, Исаака и Иакова, богом Платона, Магомета, богом Мани, богом Лютера и Рериха!..
Тут-то Сергея и рвануло со всей его сибирскостью:
— Уроды! Уроды. Да вы сами бы на себя сейчас посмотрели – какие же вы уроды!