НАСТРОЕНИЕ

Анна КОЗЫРЕВА

Стихотворения в прозе

 

 

                          ИКЭБАНА. НЕОПАЛИМАЯ КУПИНА.

 

 

         Осень. С первыми заморозками по утрам.

         Блёклое начало обычного дня —  банального и, как множество других, безликого.

         Безлик, как наступивший день, и городской сквер.

         Вокруг всё просто: опавшие листья, черные узловатые извивы деревьев, оголённые пучки коротких кустов, влажный серый асфальт тротуаров с пожухлой травой вдоль.

         Сквер замер, отдав всё, что мог отдать  людям и ветру. Безропотно умер до будущей весны.

         Всё просто. Привычно. Реально.

         Вдруг, нарушив выпуклую графику, лучисто вспыхнула ярко-алая роза.  Заворожила до оцепенения. Очаровала.

         Невольно возникло: что это?

         И отчего-то подумалось о человеческой жестокости, о равнодушии и тут же  – о собственной бесприютности.

         А роза, кем-то брошенная на мокрый асфальт, умрет… Сегодня… сейчас…  Но этот миг еще её… И всполохом таинственного огня роза продолжает  пылать в блеклом свете тусклого дня.

         Следующий миг будет ещё нескоро… будет потом… И будет следующий день… И еще день… И еще…  Длинная вереница дней и ожиданий…

         Без нее, ярко пылающей розы,  и еще без чего-то, так и не понятого до

конца.

         Лишь на белом плотном листе останется неряшливый  рисунок: узловатыми линиями  —  деревья, короткими штрихами — голые кусты, тонкими прозрачными  контурами  —  бывшие листья.

         Рисунок черной тушью.

          И, перемещаясь среди черных линий, обозначивших позднюю осень, будет алеть та роза: нереальная даже здесь…

         А на душе вновь будет  тоскливо…  Давно-давно тоскливо-тоскливо…  Одиноко и бесприютно. Но останется, как мольба, чужая строчка:

         И видением Моисеевым Ты мне, Господи, объявись…

                                                                                                       1986 г.

                                                                                      

           НОСТАЛЬНИЧЕСКОЕ. ОДНАЖДЫ В КОНЦЕРТЕ

 

Чили…

Пылающий Президентский дворец…

         В немыслимых позах на площадях и улицах распластаны тела убитых…

         Огромными загонами стадионы, плотно набитые пленёнными людьми…

         И тревожным набатом: Аль-ен-де… Аль-ен-де… Аль-ен-де…

         Это в новостях по ТV.

Страшно и тревожно, но – далеко.

         Чужое горе через водянисто-голубой равнодушный экран.

 

         Киноконцертный зал в центре Москвы замер, внимательно вслушиваясь, а ровный, бесстрастный  голос конферансье, сливаясь с музыкой, тактично лавирует меж фраз песни:

         — Если меня спросят: «Знаю ли я, когда плачет сердце?» – я отвечу: «Знаю!» Если мне скажут, что в том нет правды: сердце не может плакать, — я крикну: «Нет! Это не так!»

         На ярко освещенной сцене сидит певец-чилиец. Невысокий ростом. Напряженно ссутулившийся, как пружина, и припавший к гитаре – круглобокой и маленькой. Глаза плотно закрыты.

         — Моё сердце плачет, когда я вижу свой город… свою мать… море… когда я вижу ветер и горы… Сердце плачет, когда всё это я вижу во сне, а не наяву. Оно плачет, когда всё это я вижу в кино… вижу в газетах… на фотографиях… Моя любимая страна – во мне, но меня нет в ней, —  и сердце

моё вновь и вновь горько плачет…

 

 

Когда у него перехватывает дыхание и  ему не хватает слов,  — настроение подхватывает,  прикрепленная на груди, пронзительная свирель.

Вот  певец, окончив песню, встаёт. Кланяется публике.

И одиноко замирает на пустой сцене, придерживаясь рукой за спинку стула.

А зал молчит.

Предупредив аплодисменты, из самой гущи публики раздался гортанный выкрик – долгий и непонятный нам, зрителям.

И все увидели: по проходу бежит человек, продолжая что-то выкрикивать на чужом языке.

Он устремился  к сцене, а певец, вздрогнув от зова и подавшись вперед, резко оттолкнулся от стула. Тяжело прихрамывая,  неуклюже засеменил  по авансцене. И  нечто  своё — гортанное и страстное   — выкрикнул в ответ.

Человек из зала легко взбежал на сцену, и два человека встретились.  Бросились друг к другу. Нежно обнялись и открыто, не замечая собственных слёз, заплакали.

Зрители деликатно молчали, наблюдая эту неожиданную встречу – радостную и одновременно горькую встречу на чужбине.

Переполненный праздный зал всё понимал, а чилийцы, опомнившись, в смущении прижимали к груди руки и извинительно кланялись всем.

 И зал взорвался.

Кто-то встал первым. И все, до единого, дружно поднялись, аплодируя искренне и долго.

 

Концерт закончился.

Люди выходили на улицу, где  было тепло и по-летнему свежо, где луна равнодушно смотрела  на большой город и где ночными стражами – фонари.

И было тихо-тихо, мирно-мирно, — застойно.

 

И тот вечер, и тот концерт были давным-давно —  в прошлом столетии… даже в другом тысячелетии…  да и страна тогда, помнится,  была совсем иная…

Своя…  родная…

                                                                                              2004 г.

                                

ЭТЮД. ТЕАТР НА МИГ                   

 

         За окнами ночь. Холодная. Осенняя.

         Весь день без устали лил дождь. Льёт и сейчас. Шумит въедливо, монотонно.

Молодая женщина, плотно задернув тяжелые шторы, отошла от окна.

В комнате темно, лишь неяркий, приглушенный свет торшера освещал узкое пространство с креслом в углу.

Кутаясь в тёплую шаль, женщина села в мягкое кресло. В руке у нее книга – «Шиллер. Орлеанская дева».

Сухо шелестят страницы, но погружаться в текст она не спешит.

Откинулась на спинку кресла. Прикрыла глаза. Замерла настороженно и выжидательно.

Скоро – казнь, и, зная об этом, мысленно она уже давно не здесь.

Ей видится камера – тесный каменный мешок. Мрачный. Сырой.

Представляет себе и взволновавший её облик девушки. В сиротском рубище. Бледную. Маленькую.

 

И голос, обращенный прямо к ней,  доносится отчетливо до слуха:

— Ты слышишь: там идут?.. Да, там идут… Скрипит засов и лязгает, как дьявол…

И женщина вступает в разговор:

— Ты говоришь: идут? Не слышу я ни лязга, ни шагов. У нас здесь ночь и осень за окном… И дождь всё льёт и льёт который день подряд, и ветер шалый дико завывает. Он листья желтые согнал с ветвей на землю – стоят деревья голые в миру… Но, кажется, я тоже слышу шум… какой-то шум, мне непонятный… Однако – ветер это! Всё тот же ветр колышет ветви и бьёт по

 

 

проводам…

А Жанна, подхватившись, спешит к окну.

 Окно мало, узко и высоко над полом. Прислушалась и, оглянувшись, скороговоркой громкой зачастила:

— Ты говоришь, что ветер… что дождь… Но как же ветр, когда минуту, что была назад, всё было тихо и мертво за той стеной, что толщины в мой рост? Нет-нет! Я слышу – там идут!..

И, как дитя, ища защиты и спасенья, вплотную к женщине подходит и сверлит душу жалобно, с мольбой, а та, спеша невольную слезу согнать с щеки, спросила вдруг:

— Тебе нестрашно ль, Жанна? – и, растерявшись, спешит добавить: — Я понимаю, что мой вопрос жесток…

— А я не знаю… — Ей тихо дева отвечает. И, отступив на шаг, где плотная, густая темнота, вдруг зачастила: — И что тебе могу сказать  я, когда меж нами моё небытиё и твоё рожденье? Ведь многое, что ты услышать хочешь, неясно даже мне самой… Но одержимой бесом меня ты не считай! И не считай, что Матерь Божья от меня навечно отступилась… И не называй юродивой меня… Я слыхала – через века – Христа юродивым назвали, а Мать Его назвали девкой… О, Боже! Боже! Ты прости меня, что я хулу невольно повторила! Я знаю-знаю, что говорить бездумно о Том, Кто был и Кем, одежды плотские примеряв, грешно! Грешно и мне, да и тебе, запомни, неполезно… Но в остальном – я не грешна! Поверьте мне! Поверь и ты, спросившая меня: нестрашно ль мне? И вы, святые, ушедшие вдруг, в одночасье, поверьте мне! Поверьте и простите… А, впрочем, за что же я прощения прошу?! Оставили меня… оставили одну… О, я  говорю не то!.. Совсем не то… Но – не грешна я… не грешна… Простите, что ропщу… что столь слаба, столь  немощна… И ты, являвшийся воочию мне, грешной, наставниче и собеседниче, святой Михаил, прости меня… прости… И вы –

 

 

друзья, соратники мне боевые, сбежавшие в тот страшный день, предав и осмеяв меня, поверьте мне… Однако ж какие вы – соратники, друзья?! Предавшие меня – лгуны! лгуны! За что у вас-то я должна просить прощенья? За что?! За вас?! За короля?! Он будет жить, а я сгорю, как еретичка, святая из святых меж вас… Я слышу: там идут! Мне – страшно!.. Сейчас вот в эту дверь, которой скрежета боюсь я, войдет он – черный в черном. Он – мучитель мой. Он плоть мою и душу истязает… И боли я боюсь.. И он мне – страшен…

         И растворился в темноте тот голос страстный…

         В ответ ли, в оправданье успела бросить женщина в ночи:

         — Тебя я успокоить не смогу, свою осознавая слабость… И что я есть?.. Сейчас закрою том тяжелый, тебя покинув, Жанна, у костра…

 

         И шелестят страница за страницей.

 И казнь прошла. И  сердцу больно.

А дождь  стучит… стучит  в стекло тяжелою капелью, и  ветер хлесткий всё стонет… стонет за окном в ночи.

                                                                                                             1988 г.

                                                  

Читайте также: