КОРЕНЬ ЖИЗНИ
Виталий ДАРЕНСКИЙ
Человек рождается в беспамятстве и не помнит, что с ним было до этого. Душа его существовала с момента зачатия, но не имея в утробе матери своих внешних органов чувств, воспринимала мир без них. Это значит, что изначально душа наша общалась с миром духовным, а мира земного еще не знала. Рождение – это падение в мир, а смерть – возвращение обратно.
Сейчас большинство людей убиваются еще в утробе, так и не увидев мира. Это убийство намного страшнее убийства уже родившегося человека – этот ведь хоть что-то успел увидеть. Убийцы – несостоявшиеся мать с отцом – потом всю жизнь несут на себе этот жуткий грех, и он отдает их души на растерзание бесам. С тех пор как стали убивать детей в утробе, вы уже почти не увидите вокруг нормальных – добрых и приветливых людей; все лица в наше время, за очень редкими исключениями – это лица убийц. Даже те, кто и не убивали младенцев сами, живут бок о бок с теми, кто убивал – и уже неизбежно перенимают их душевное состояние, как заразу. Если на старых фотографиях, особенно дореволюционных, мы видим людей с тишиной в глазах, из которых струится свет, то сейчас глаза у людей страшные. Иногда каким-то наитием даже видишь на одно мгновение этот взгляд беса из-под ресниц, и отводишь взгляд. Поэтому всегда так легко нам становится на природе, где нет людей – там никто не смотрит на тебя так, и не действует своими невидимыми чарами. Такими стали люди в ХХ веке – сто лет уже из них делают каких-то говорящих животных, забывших о Боге и о вечности, но живущих лишь своей низменной гордыней и потребностями брюха.
Но вот человеку повезло родиться в мир – его не убили, но решили все-таки рожать – но что встретит его в этом мире? У каждого бывают минуты в жизни, когда он жалеет, что родился. А многие, увы, и умрут с этой мыслью.
Мало кто из новорожденных ныне встречает искреннюю заботу – нет, чаще всего им тяготятся, стараются передоверить его, «спихнуть» его кому-нибудь другому. И даже мама, которая его любит (а таких сейчас все меньше и меньше), даже она, сама непривычная к заботе о ком-то, быстро устает от младенца и старается сбежать от него – «отдохнуть». Для того и бегут они на работу, лишь бы свалить заботы о ребенке на кого-то – а вовсе даже не из-за денег и тем более не для так называемой «карьеры». (А если у кого-то и получается это злосчастная «карьера», то она превращает женщину в такое бесполое и бессердечное чудовище, которого к детям и подпускать нельзя). А ребенок ведь очень хорошо чувствует все это – и чувствует даже лучше взрослых, душа которых уже огрубела в этом мире. И вот вырастает из него существо, которое втайне желает лишь одного – отомстить миру за всю ту боль, заброшенность и одиночество, которое он от него получил. Вырастает чудовище, которое, впрочем, до поры до времени умеет это скрывать.
Вот он или она, маленький (ая) еще с мамой, которая занята своими делами, и не хочет обращать на него (нее) внимание. Малыш капризничает – лишь для того, чтобы с ним общались, но это только злит взрослых, и они грубо кричат на него. Малыш плачет и тоже злится, и капризничает еще больше. Это замкнутый круг. Наконец, сил уже нет, и его отдают в детский сад – тюрьму для самых маленьких. Законы здесь волчьи. Тебя все время бьют сзади исподтишка, подставляют подножки, и ты так больно падаешь, когда бежишь, и воруют у тебя все, что только можно украсть, обзывают обидными словами. Злые воспитатели орут и унижают тебя, и ты скоро сам становишься злым и подлым, и начинаешь ловко мстить своим обидчикам. Теперь ты маленький хитрый и злой зверек, и уже останешься таким всегда: но ведь твоя злоба и подлость – это ведь обратная сторона твоих слез и обид, причиненных другими. В душе ты всегда будешь помнить, что когда-то, еще почти не умея разговаривать, ты был совсем другим – добрым и ласковым, пока тебя не начали шпынять и унижать все, начиная уже с мамы.
А еще помнит душа, но ты об этом еще не знаешь, то время, когда ты еще не вышел на свет, когда ты был еще в маме и общался лишь с ангелами. Душа по-прежнему ждет этих ангелов, она знает, что они есть, но не видит их, и все сильнее каменеет от отчаяния. Это ее корень жизни, и он не исчезнет никогда, что бы с нею не случилось, в какую бы бездну она не падала. Он еще спасет ее, когда она уже дойдет до края и не захочет жить.
И вот ты уже школьник – это уже не тюрьма, но тоска смертная. Хотя иногда тебе и интересно узнать что-то новое и даже хочется учиться, но атмосфера здесь такова, что приучает к обратному. Главное, здесь нужно быть актером, уметь что-то изображать из себя, ведь на тебя все смотрят, как на сцене – и больше, в общем-то ничего и не требуется. Эти скучные и пошлые учителя ничему не научат, да и сами толком ничего не знают, мы это хорошо чувствуем. И зачем нас держат почти целый день в этих душных классах, где быстро начинает гудеть голова от шума и тоски? Приходится как-нибудь развлекаться, превращаясь почти в обезьян. Здесь тоже волчья стая, но не такая жестокая, как в садике. Здесь даже бывает дружба. И вот иногда, идя с другом по улице после школы и болтая о чем-нибудь, ты вдруг почувствуешь что-то удивительное, глубокое, древнее и почти забытое – какое-то единение душ. И этот случайный друг, с которым, скорее всего, уже завтра поссоришься и подерешься, вдруг кажется таким близким человеком, словно он часть тебя или ты знал его целую вечность. Что же это такое? А это просто ангел Господень подлетел коснулся твоего сердца – как тогда, до рождения, помнишь? Ты раскрыл сердце другу, а влетел в него ангел.
А потом ты узнаешь такого ангела, который уже останется с тобою навсегда. И кто бы мог подумать, что вот та злая девчонка, но такая яркая и грациозная во всем, вдруг начнет тебе сниться и от ее взгляда в тебе будет обрываться сердце и падать в сладкую пропасть? Ты не знаешь, что с этим делать, и хранишь это в себе, как самое главное в жизни сокровище. Кажется, и она тоже что-то такое в себе хранит, но от этого стала еще злее. Но вот уже заканчивается эта постылая школа, но от этой любви, залившей тебя, как море, она вдруг стала казаться самым главным счастьем на земле. И вот уже расставанье, и самый первый в жизнь пьяный вечер, и вот она вдруг как-то испугалась, и куда делась вся ее злость? Оказывается, она тоже… Но на этом все и закончилось. Это был самый страшный ангел в твоей жизни, и он никуда не уйдет, а теперь всегда будет рядом с тобою, даже когда тебе кажется, что ты все забыл. У нее другой характер и другая судьба, но ангел ее, как огненный меч, всегда будет вонзаться в твою душу.
А потом побежала жизнь – и чем дальше, тем быстрее. Пробежала какая-то неприкаянная молодость – но вместо «незабываемых лет» оставила лишь тоску и навсегда въевшиеся в лицо морщины печали. Была беспечная общага университета с гитарами и водкой до утра, потом работа за копейки, и вдруг какая-то случайная «любовь» и свадьба. И вновь работа на износ, и упреки жены (мужа), и этот первый холод, вдруг вставший меду ними, как невидимая стена. И когда родился ребенок – именно тогда, как это обычно бывает, уже и стало окончательно ясно, что они расстанутся.
Потом уже вскоре жили порознь – он со случайными подружками, а она – с ребенком и «добрыми» мужчинами, которые помогали средствами для жизни, используя ее для развлечений. Наконец, уже за тридцать, они опять создали себе семьи, и у каждого было еще по ребенку. Вторые семьи уже были без «любви», а просто с «удобным человеком», с которым просто можно жить без лишних скандалов и взаимных претензий. И опять блуд – и для этого оба нашли себе уже кого-то помоложе. Жизнь как-то надломилась и покатилась к закату, погружая в рутину, как в дурной сон: годы пролетали, как месяцы, месяцы – как недели, а дня и вовсе не заметишь – вроде только проснулся, а уже вечер. Уже ничто не радовало по-настоящему, на душу словно нашло затмение, и хотелось сделать что угодно, чтобы проснуться хоть на миг от этого морока. Она стала «успешной стервой» и делала какую-то эфемерную «карьеру», грозящую оборваться в любой момент, как только высокий покровитель найдет себе подругу посвежее (она уже видела, как он все время что-то ищет своими подлыми глазами). А он, ее «бывший» (она его иногда видела мельком в городе), как водится, начал пить, и чем дальше, тем суровее. Ей рассказывали об этом, и она немного злорадствовала, и немного его жалела («Что это со мной? Не надо думать об этой скотине»).
Первый ребенок вырос и своею неприкаянностью намного превзошел родителей. Он разговаривал грубо, хамил и был неуправляем. Подкупить его можно было только деньгами, чем он успешно пользовался. Оба родителя разрывались между двумя детьми – первым и вторым – сколько кому помочь и хотя бы чуть-чуть оттаять душой, пока они немного добреют от денег. Она делала вид, что это нормально, а он после каждой встречи с взрослым чадом уходил в многодневный запой, благо пил пока только по вечерам, и на работе это не мешало. Но вот однажды уже не было сил, и пришлось похмелиться утром. Затем это стало нормой, а через месяц его перевели на должность с вдвое меньшей зарплатой и строгим предупреждением. Вся так называемая «карьера» пошла прахом, а вернуться назад уже не дадут молодые и наглые.
Потом начался «штопор» – работы уже не было вообще, перебивался случайными заказами, которые делал на дому в середине дня – пока легкий похмел еще не перешел в тяжелый запой к вечеру, и голова еще как-то соображала. Этого хватало только на водку и хлеб. Он жил в одной комнате, на дверь ее повесил замок, а жена с ребенком в другой – разъехаться им было некуда. Раз в месяц он выходил из запоя, выдержав мучительный день ломки, потом свежел и целую неделю ходил устраиваться на работу. Бывало, его даже и брали, но он выдерживал не больше недели и снова срывался в запой. Наконец, его уже знали везде и никуда не брали. Жена и ребенок с ним не разговаривали («Для нас ты уже умер»). Жена стала ходить в церковь по утрам, а однажды повела его с собой – он был такой слабый, что ему было все равно куда идти. Священник был первый человек за много лет, который поговорил с ним сочувственно, ни в чем не укорял, не угрожал Божиими карами, но просто расспросил обо всем и сказал: «Если ничего не будете делать, проживете еще год-два и умрете. Что Вас там ждет, я даже не буду говорить, это и так понятно. Если закодируетесь, поживете год в депрессии, а потом опять сорветесь и будете пить еще хуже, чем сейчас. (Хотя куда уж хуже?). Выход один – ходите в храм в любом состоянии. Даже пьяного Вас не будут выгонять, я предупрежу людей. Приходите и сидите на лавочке у стены, и больше ничего. Положитесь на волю Божию».
Он сразу не стал уходить из храма, хотя службы не было. Сел на лавочку у стены и сидел, иногда вздрагивая всем телом, как это бывает. Потом как-то незаметно заснул часа на два, а проснувшись, почувствовал значительное облегчение. Похмеляться не хотелось. Почему-то стало стыдно сидеть перед иконами, с которых смотрели святые, и он ушел. По дороге зашел в магазин и в тот вечер опять был невменяемый, как обычно.
В тот же день у его «бывшей» (они ведь были венчаны, и теперь имели одну судьбу на двоих, с очевидно перекликающимися событиями) был тот ужасный разговор с «покровителем», которого она ждала и боялась вот уже несколько лет. Да, она теперь не нужна, но он ей оставляет все – должность и все сопутствующие ей возможности («в благодарность», но – «пока, и если дальше будет хорошо себя вести»). «Будем сотрудничать, а там посмотрим». Вот и все. Вот и вся жизнь. Стоило надрываться двадцать лет, чтобы теперь зависеть от настроения этого ничтожного болвана! Ей, конечно, хотелось все это ему сказать, но «суровая жизненная школа» заставила промолчать.
Конечно же, она «вела себя хорошо», но, конечно же, это все равно ей не помогло. Через полгода ее сбросили на рядовую должность с зарплатой, которой хватало только на еду, и о летних курортах и зимних ресторанах нужно было забыть навсегда. Ее второй муж, привыкший подчиняться, и за это прикормленный, хотя и глубоко презираемый в глубине души, вдруг стал наглеть и припоминать все свои старые обиды. Она их едва помнила, и была удивлена, что их так много. Даже пару раз попросила у него прощения, но потом это надоело, и она послала его «на…».
Как это ни странно, но на новой работе ей стало легче. Можно было даже в принципе почти ничего не делать. Маленькую зарплату проще знать куда потратить, не нужно рассчитывать, сколько нужно оставить на поездку или еще что-то. То были траты ради престижа, совсем не нужные, а только для «статуса». Подросшей дочери на всякий каприз можно просто сказать: «У нас нет денег на это», и она просто замолчит. Кажется, это даже стало действовать на нее в лучшую сторону. Одна из сотрудниц Валя, которую она раньше едва замечала, стала вдруг ей лучшей подругой. Эта Валя, однако, казалась ей странной женщиной. Она никогда не рассказывала сплетни, не говорила о деньгах, всегда всем была довольна, у всех просила прощения, даже если для этого и не было серьезного повода. Валя была церковная женщина, и новую подругу Вали, «бывшую начальницу», это даже смешило. Она не могла понять, зачем это нужно ходить в церковь. Вроде бы и так известно, что Бог есть, и возможно, Он даже чем-то нам и помогает, но все равно ведь все приходится делать самому. И она в церковь идти не хотела.
Однажды она с сотрудницами поехала на пикник за город – на что-то более дорогое у них не было средств. Они сидели на траве возле реки, под себя постелив старое одеяло, и пекли шашлык из самой дешевой курицы на шампурах. Пили «шмурдяк» – пакетное вино – все, кроме Вали. Болтали о разном. И она вдруг сказала, неожиданно для самой себя:
— Знаете, девочки, я где только ни была, даже в Японии, все видела, все ела, но никогда не было такого чувства, как сейчас. Как будто вернулась в детство, и так легко и хорошо, не знаю даже как сказать. Просто счастье какое-то, что ли….
— А что, раньше такого не было?
— Не знаю. Вроде бы и было, но не так. Раньше все как-то на нервах, на показ, а не по-настоящему. Все вокруг красиво, но как-то грустно все равно.
— Ну ты прямо Родину полюбила! – захохотали над ней.
— Да при чем тут Родина! Хотя, может, это и есть Родина, не знаю…
Ели они дешевого бройлера, прокоптившегося на костре до черноты, уже начало темнеть и на небе проступили звезды. Близорукие женщины вместо звезд видели на небе мутные пятна, похожие на медуз, но от этого небо было еще больше загадочным и притягивало взгляд.
И «девчонки», а точнее, бабушки молчали, думая о своем.
Вот человек остался один на один с самим собой и со звездами – вдруг опомнился и понял, что не просто «живет» такой какой-то Иван Иванович или Елена Петровна, но он или она есть некто, кто есть… как это страшно и непонятно на самом деле – просто быть и все. Как это странно и страшно!
А у венчанных когда-то все равно одна судьба, даже если они далеко друг от друга. Привела ее Валя как раз в тот самый храм, где часто обретался на лавочке сидя, ее бывший муж. Когда он бывал пьяным, то быстро засыпал и храпом начинал заглушать богослужение. Его тотчас будили, он извинялся, но почти сразу засыпал снова, и все повторялось. Но иногда он приходил бледным и трезвым, ломка похмелья мучила его, руки вздрагивали и от тошноты дергались губы. Здесь ему становилось легче, и он уже вставал к концу службы, крестился вместе со всеми и делал поклоны.
Она подошла и села рядом с ним, когда он сидел бледный и печальный.
— Ну что, привет!
— Привет!
— Что, каяться пришел?
— Ну вроде того. А ты что, тоже?
— Ну и мне пора.
— То-то и оно, что пора.
Помолчали. Потом говорили очень тихо и проникновенно, нужно было успеть поговорить, пока идет утреня и не началась литургия.
— Ты зачем бухаешь-то?
— Да как все.
— А все зачем? Сами не знают? Горя вроде у тебя нет никакого.
— Было б горе, не бухал. От пустоты.
— Ну ясно. Так заполнился б чем-то полезным.
— Легко сказать. А ты заполнилась?
— Я – нет.
— Ну вот, аналогично.
Помолчали. Она вдруг сказала:
— Жалко, что мы по второму разу переженились, сейчас бы снова сойтись…
— Ни хрена себе…
— Ничего хорошего потом и не было.
— Ну, было – не было, какая теперь разница. Да мы ведь с тобой тут и сошлись – как раз там, где надо. Душу спасать, больше ничего у нас не осталось.
— Ребенок остался.
— Какой он нахрен ребенок? Двадцать три года балбесу, пусть сам мужиком становится, хватит его нянчить.
— Ты всегда был равнодушным.
— Нет уж, ты не знаешь. Это я из-за него и начал пить. После каждой встречи, ты же и поговорить нормально не давала. А я приду домой потом – и водку… Ну а потом уже привык, это быстро.
— Да?..
— Да. Так вот пусть теперь сам.
— А если он тоже бухать начнет?
— Не начнет, такие не бухают.
— А какие бухают?
— Те, у кого душа большая и сердце ранимое.
— Ох уж у тебя сердце ранимое, можно подумать!
— Подумай, подумай. Ранимое.
Опять помолчали. Потом он сказал:
— Главное, что мы тут встретились, это важнее, чем жениться, важнее всего на свете. Я это давно понял, только жизнь трудно поменять. Ты не смотри, что я алкаш. Внутри я другой, просто трудно отвыкнуть. Ты главное, ходи в храм, это самое главное, здесь, как бы сказать, здесь – корень жизни, жизнь вечная, понимаешь? И ерунда, что там раньше было – не было…
— Понимаю, – грустно сказала она, – Понимаю, иначе бы не пришла. Тоже, наверное, не дура совсем уже…
Началась литургия, и они стали рядом, как когда-то стояли на том далеком своем венчании. И тогда показалось и ему, и ей, что жизнь их как бы замкнулась и закруглилась, и что-то главное в ней уже случилось. Ибо тихо хранится самое главное, до поры неведомое человеку. Тихо говорятся главные слова. Тихо приходит откровение Вечности – тихо и просто, как шепот листвы. Тихо свершается преображение души – никто его не видит, кроме Того, Кто видит все. Тихо душа возвращается домой.
2019 г.