ХУДОЖЕСТВЕННО-НРАВСТВЕННАЯ МЕРА: ЧТО ЭТО ТАКОЕ

Достоевский начинает свою речь со слов Гоголя о том, что Пушкин – «может быть, единственное явление русского духа». А Аполлон Григорьев в своей статье пишет о том, что «и до Пушкина, и после Пушкина мы в сочувствиях и враждах постоянно пересаливали: в нём одном, как в нашем единственном цельном гении, заключается правильная, художественно-нравственная мера». Понимаем ли мы сейчас, в чём состояла эта художественно-нравственная мера? И если понимаем, как оцениваем современную нам литературу с позиции этой меры? Кто из наших современников наиболее соразмерен в этом смысле? Как соответствие такой мере связано с художественной ценностью произведений автора?

IMG_6316

Андрей ТИМОФЕЕВ:

Вопрос о заключённой в Пушкине художественно-нравственной мере кажется мне невероятно сложным, и потому в этом докладе я попытаюсь лишь прикоснуться к этому вопросу и наощупь, интуитивно угадать какие-то вещи.

Постановка этого вопроса принадлежит Ап.Григорьеву, который, по-видимому, очень хорошо чувствовал то, о чём говорил, но поднимал в своей статье настолько большой круг вопросов, что не погружался в аналитическое доказательство каждого своего утверждения. Григорьев пишет так: «В великой натуре Пушкина… заключается оправдание и примирение для всех наших теперешних, по-видимому, столь враждебно раздвоившихся сочувствий. В настоящую минуту мы видим только раздвоение. Смеясь над нашими недавними сочувствиями, относясь к ним теперь постоянно критически, мы, собственно, смеёмся не над ними, а над их напряжённостию. И до Пушкина, и после Пушкина мы в сочувствиях и враждах постоянно пересаливали: в нём одном, как в нашем единственном цельном гении, заключается правильная, художественно-нравственная мера».

В чём же состоит эта мера? В чём же мы и до Пушкина, и после Пушкина пересаливаем?

Начнём с самого простого – с отношения к истории. Можем ли мы сказать определённо, каково отношение Пушкина к Петру и его реформе, западник он был или славянофил (а ведь это принципиальнейший вопрос, десятилетиями разделявший русское общество после смерти поэта). Нет, например, в «Медном всаднике» мы видим и восхищение Пушкина Петром и одновременно трагедию частного человека, подавленного жестокой властной рукой правителя. Пушкин одинаково любит русскую старину и вершины западной поэзии – в нём западничество и славянофильства как бы сходятся, что и замечает Достоевский в своей Пушкинской речи. Другой пример – Пугачёвский бунт. Не сочувствует ли Пушкин в «Капитанской дочке» Пугачёву, не пытается ли его понять и выразить его характер в калмыцкой сказке о вороне и орле, и одновременно – не восхищается ли мужеством капитана Миронова и его жены и не с симпатией ли пишет о царице Екатерине? Мы видим, что отношение Пушкина к этим явлениям не исчерпывается принятием одного из двух альтернативных мнений как единственно верного.

Петровская реформа отстояла от Пушкина на 100 лет, Пугачёвский бунт – на 60. Если мы оглянемся в прошлое и отмотаем от нашего времени столько же лет, то попадём на революцию и конец сталинской эпохи. Для определённости возьмём саму сталинскую эпоху, период вполне сравнимый по остроте с Петровским сломом и Пугачёвским восстанием. Многие ли из нас могут взглянуть на это время, «не пересаливая» в своих «сочувствих и враждах»? А знаем ли мы какие-то художественные произведения, в которых это время представлено с должной полнотой и мерой? Не могу припомнить ни одного. На мой взгляд, даже в «Канунах» Василия Белова политические деятели того времени представлены карикатурно, с позиции переломанного в коллективизации крестьянства; предвзятость же, скажем, «Детей Арбата» Рыбакова или «Московской саги» Аксёнова очевидна; рассматривать «Обитель» Прилепина как роман о раннем советском времени просто смешно; а произведения Солженицына и Шаламова, хоть и выражают пережитую и жизнью оплаченную «личную правду», но не поднимаются над ней к «правде общей» – это как если бы в «Капитанской дочке» описывались зверства Пугачёвского режима от чудом выжившего дворянина, побывавшего в плену.

Да и вообще отношение к советскому времени у нас до сих пор сводится к терминам «хорошо» или «плохо», вполне в духе ученика младшей школы. Семьдесят лет жил народ, и разве можно этот период, в котором были и репрессии, и гибель новомучеников, и великая Победа, и социальные достижения, характеризовать в чёрно-белых цветах? Особенно странным кажется подобное от людей, обладающих христианским мировоззрением, ведь глубина и полнота Истины, казалось бы, исключает всякую лозунговость и прямолинейность. Однако мы всё время слышим либо слова о «сатанинском режиме», либо другую крайность – «христианский социализм» с возведением общественного строя государства в разряд сакральных величин (капитализм антихристианский строй и т.д., как будто рабовладельческий был менее антихристианским). Нам и сейчас не хватает Пушкинской нравственной трезвости и способности сказать о явлении точно то, чем оно на самом деле являлось, а не выразить некий стереотип о нём. И если, например, двадцать лет назад мы видели утверждение одного полярного, строго-негативного взгляда на советское время, то теперь мы видим, как многим хочется утвердить противоположный – и опять-таки не полную правду выразить, а победить в информационной войне.

Но, конечно же, не только в трезвом отношении к историческим событиям и общественным явлениям выражается Пушкинская «мера», но и в точности любого авторского высказывания.

Но как же сложно сказать о чём-то максимально точно и полно от лица одного человека, пусть даже от лица всезнающего автора! Мне кажется, именно с этим стремлением к максимальному выражению правды жизни и связано появление многочисленных рассказчиков в поздних прозаических вещах Пушкина.

Представьте, например, повесть «Выстрел», рассказанную от лица одного из противников. Сильвио не стал бы распространяться о последней дуэли, граф – о первой, во время которой он ел черешни. И потому для объёмного представления о действительности здесь необходим рассказчик, вступающий во взаимодействие с ними обоими.

Однако даже в появлении такого вот рассказчика, близкого к образу автора, было бы некое нарушение меры – это значило бы, что автор придаёт большое значение данной романтической истории (ещё отчётливее это ясно на примере совсем уж романтических и условных с точки зрения достоверности «Метели» и «Барышни-крестьянки»). И потому-то в качестве рассказчика Пушкину и понадобился добродушный Иван Петрович Белкин, не претендующий на всеведение, а именно – на свой характерный, может, достаточно узкий, взгляд на вещи. И тогда всё как бы встаёт на свои места, в рамках такой подачи – отсутствует фальшь, нарушение той самой меры.

И, кстати, если говорить о самом Достоевском, то, пожалуй, именно с этим желанием не повредить в достоверности связано появление добродушного и по сюжету совершенно не нужного рассказчика в «Бесах» и «Братьях Карамазовых». Все события подаются сквозь призму этого рассказчика, а значит ответственность за грубость оценок несёт именно он, а не автор. Тонкая ткань достоверности этих романов соткана из нарочито-твёрдых утверждений этого рассказчика: «я так думаю», «бесспорно», «в совершенной достоверности», или же из обилия чужих мнений, молвы: «говорили», «все и везде его позабыли», «его имя многими тогдашними людьми произносилось» и т.д.Эту же цель – не повреждение в достоверности повествования – преследует и появление подчёркнуто-субъективного рассказчика в «Подростке».

В конечном счёте, полная правда без единой фальшивой ноты – вот то, чего добивались в своих поздних произведениях Пушкин и Достоевский. И это и было, на мой взгляд, соблюдением той самой художественно-нравственной меры. Собственно говоря, умение выразить эту полную многогранную глубокую правду и определяло, и определяет по сей день степень художественности литературного произведения.

Алёна БЕЛОУСЕНКО:

Когда в художественном произведении не соблюдается мера, возникает фальшь. Одна чаша весов перетягивает другую, а центр тяжести смещается к той или иной крайности. Сама мера определяется авторским вкусом, более конкретных способов для ее определения нет. Чем тоньше вкус, тем точнее мера. Чуть-чуть недотянул или перегнул – и меры нет.

Художественное творчество условно можно разделить на две составляющие: осмысление действительности и образное выражение этого осмысления. И в каждом из них важна мера.

Когда осмысляется действительность, важно не спутать реальность со своим личным восприятием. Например, если политическая позиция автора настолько эмоционально держит его в своей власти, что он не способен сопереживать, представлять себя (и соответственно своих героев) на месте человека с другим мировосприятием. Не для того, чтобы оправдать его, а для того, чтобы понять и снова вернуться на свое место.

Образно выражая осмысление, автор всегда вкладывает часть своего уникального внутреннего мира. Создает художественность как бы из себя самого. И здесь он находится между двумя крайностями: можно «недобрать», и текст получится плоским, а можно «пересолить» и остаться внутри себя, т.е. остаться непонятым, не донести до читателя того, что хотелось.

Приведу пример из произведения, на мой взгляд, одного из самых гармоничных писателей нашего времени – Юрия Лунина. Вот как он описывает восприятие своим героем леса в повести «Три века русской поэзии»:

«По обеим сторонам от дороги стоит спокойный, ещё не прогретый солнцем лес. Вся дорога в тени этого леса, и асфальт поэтому – синий. В воздухе ясно ощущается запах прохладной дорожной пыли. Парень чувствует, что этот запах и синее каким-то образом связаны друг с другом и что в этой связи кроется нечто не по-земному прекрасное. Ему очень хочется разгадать тайну этой связи, и в то же время ему особенно приятно, что он не может её разгадать. Ему не хватает кого-то рядом, и вместе с тем он счастлив, что совершенно один. Он много чувствует нового, не похожего ни на что прежнее, и хочет чувствовать ещё больше, но в тайне от себя просит у кого-то: «Чуть поменьше, не надо слишком много», – потому что боится не вместить всего и остаться ни с чем».

Как честно даны ощущения героя – тонкие, неоднозначные, неплоские. И между тем автор не теряется в этих ощущениях, не утопает в себе, и в каждый момент времени читатель ясно понимает, о каких чувствах идет речь.

Или другой пример:

«Когда они набирают ход и отъезжают достаточно далеко, девочка стремительно оборачивается и смотрит на парня с победной улыбкой, будто он – смешной снеговик, которого она только что слепила. Ей, несомненно, доставляет удовольствие, что парень всё ещё стоит как вкопанный, глядя ей вслед, и она ещё раза два оборачивается, чтобы снова получить это удовольствие, – а заодно и взмахнуть лишний раз волосами».

Обратите внимание на эту подробность: «смотрит на парня с победной улыбкой, будто он – смешной снеговик». Это сравнение с одной стороны – неожиданное и субъективно-авторское, а с другой стороны – точное и действительно характеризующее главного героя.

Повесть Лунина полна такими вот примерами. И потому, несмотря на то, что в ней почти нет сюжетной интриги, читатель с замиранием сердца следит за развитием поэтического мира героя. И большая заслуга автора в том, что у него получается вести читателя по своему тексту ненасильно, умея без фальши показывать все полутона эмоций героя и вызывать в читателе желание оставаться в этом, может, непривычно тонком для него мире.

Анастасия ЧЕРНОВА:

В понятии «художественно-нравственная мера» есть две составляющие: художественность и нравственность. Именно в их таинственной соразмерности Аполлон Григорьев видит цельность Пушкинского гения. О критериях художественности размышляли многие литературоведы и писатели. Существует несколько трактовок этого понятия, однако основная мысль, пожалуй, сводиться к тому, что «художественность в писателе есть способность писать хорошо» (Достоевский, 1973 г.). Казалось бы, чего более? Если писатель создает полноценный художественный мир – все остальное отступает на второй план. Но… не тут-то было. Аполлон Григорьев говорит не просто о художественности Пушкина, но и о нравственности.

В современном обществе нравственность воспринимается, как правило, весьма специфично. С одной стороны, ей может быть приписана исключительная роль в деле христианского спасения. При этом как бы забывается, что нравственность – все-таки ограничивается лишь внешним поведением и выражается в отношении человека к окружающему миру. И безупречный человек, который не пьет, не обманывает и не ворует (к примеру) в глубине души может оказаться черствым, самолюбивым, высокомерным. Внешнее впечатление, которое производит человек, правильность (которая есть нравственность) недостаточны для того, чтобы понять его. Как сказал проф. Осипов, «Святой – всегда нравственный, но нравственный не всегда святой». Те писатели, которые воспринимают нравственность как конечную цель всех духовных возможностей – создают произведения с креном в морализаторство. Мера между художественностью и нравственностью нарушается и во втором случае: при полном отрицании последней. Этот случай тоже нередок как в отечественной, так и в зарубежной литературе. Когда рвутся связи и духовные закономерности, в вихре вседозволенности теряется элементарное представление о нормальных человеческих свойствах. Нет ни верха, ни низа, ни правильного, ни ложного. Все происходит случайно, подчиняясь лишь авторской прихоти. Это как если бы Раскольников убил старуху, а после в состоянии безмятежного покоя отправился отдыхать на Лазурный берег. Или Анна Каренина, изменив мужу, спокойно и счастливо, как ни в чем не бывало, продолжила веселиться на балах.

Таким образом – «художественно-нравственная мера» – это когда писатель создает художественный мир – яркий, насыщенный, многогранный – но при этом учитывает и общие духовные законы мироздания, которые определяют последствия того или иного выбора.

Если говорить, о тенденциях современной литературы – эта мера практически не соблюдается. Какие только извращения и мерзости не сопутствуют жизни героев, например, в рассказе Евгения Водолазкина «Близкие друзья». Начиная от предложения Эрнестины создать семью втроем – и заканчивая смертью старого врача-любовника в постели. И все это в период Второй мировой войны. А что потом? – Благополучная, умиротворенная старость. Трогательное чувство между пожилыми, восьмидесятилетними, супругами. И… как ни странно, этот прием нарушенной художественно-нравственной меры, имеет своей эффект. Одно дело – отсутствие меры по причине неведения, нечуткости, и совсем иное – сознательный сбой привычных мелодических параметров. Так в рассказе проявляется какая-то своя, щемящая правда. В 21 веке, после всех потрясений, уже не всегда возможно работать по пушкинской модели, пытаясь уловить гармонию и меру там, где ее в принципе больше нет. Законы духовного мира неизменны, как и прежде. Но действуют они теперь в плоскости изломанных судеб и покалеченных идеалов.

Сводить же художественно-нравственную меру к художественно-исторической, мне представляется, не совсем верно. Хотя бы потому, что в этом случае А.Григорьев так бы сразу и говорил о художественно-исторических параметрах этого явления. В отличие от внутреннего мира, который не может быть выражен только в черных или только в белых красках – события исторического характера поддаются такому анализу. Потому что есть правда высшая – и она всегда одна. В западной традиции принято размывать значение исторических и общественных явлений так называемой толерантностью. Простой пример – война на Донбассе. Мне приходилось читать уже несколько прозаических произведений на эту тему. И как-то больше веришь очень личным переживаниям, где автор доносит именно свою боль и правду. (Например, «Исповедь российского добровольца» Юрия Горошко). А там – где писатель стремится быть супер-объективным, равнодушным взглядом охватывает все и вся – теряется некоторый пульс произведения. Речь, естественно, не об исторических исследованиях и публицистике – но о художественной и документальной прозе.

По поводу слов Аполлона Григорьева о постоянных пересаливаниях в сочувствиях и враждах – высказываться не буду. По краткой фразе можно догадаться, что, видимо, он имел в виду спор западников и славянофилов, причем, не саму суть их разногласий, а всего лишь эмоциональную форму отстаивания своей позиции. Соль – в том малом числе продуктов питания, которые упоминаются в Священном писании. И упоминается она не как некое съестное вещество. Солью Иисус Христос назвал своих верных последователей и учеников: «Вы – соль земли». Как соль защищает продукты от порчи и гниения, сохраняет их свежесть, так и христиане оберегают мир от порчи и распада. Поэтому высказываться о пересоле в негативных тонах, к тому же с бездумной легкостью не стоит. Да и не мог Ап. Григорьев этого делать. Согласимся с тем, что он имел в виду лишь внешнюю форму выражения взглядов. А тут господствует широта и многообразие. Может, кому-то по душе равномерность и однотонность. А кто-то пребывает в другой стихии, пронизывающей поэзию А.К. Толстого:

Коль любить, так без рассудку,
Коль грозить, так не на шутку,
Коль ругнуть, так сгоряча,
Коль рубнуть, так уж сплеча!

Коли спорить, так уж смело,
Коль карать, так уж за дело,
Коль простить, так всей душой,
Коли пир, так пир горой!

Впрочем, это уже тема совсем другого разговора.

Читайте также: