ВЕРА ГАЛАКТИОНОВА. ТРЕСКУЧА ТРАВА
Сроду я, грешник, болтунов, не любил. Оне мне хуже горькой редьки были. Токо на свет народятся, уж в дело годятся. Ты Марью Ситягину возьми. Она, как радиво московско, всех умнея, и не запнётся ни разу. Балясница.
Ну, у них и баушка Ситяга такая же в точность была. Ты ей слово, она тебе десять. Это ведь не из роду, а в род. Да чай у всех баб платьи спереду от роботы снашиваются. А у Ситягинских-то, нарошно погляди, – завсегда на заду. А что? На крыльце сидеть любют. Судить да рядить. Им дела свое делать неколи: балясницы.
Мотрю – вечор на брёвнах калякают, и Марья-Москва у них за главну. И вся улица картошку прополола да посидеть села. А Марьина картошка в лебеде-то, как в лесу, с головкой утонула. Разговор ведёт, а послушать нечего.
– …Вот, Василь Петрович, – меня увидала, баит, – Вахорка-то Носков в шостой раз женилси! И вот этот фасон – по многу жениться – во всём свете был давно заведёнай, а теперь уж и до нас, до Сызрану, докатилси!
А как он до Сызрану дошёл, когда он от нас, из Сызрану, выпущеннай? От нас весь фасон и сделалси.
Да чай моду-то эту ище когда Стёпан Спасскай пустил! Брат мой дво-юроднай. А остальнэя-то, в другех местах, позжее перехватили. Субезьянничали. Да-а… А вот помолчали ба сами маненько, да стариков ба, нас, и послушали.
Мы ведь со Стёпаном-то в мальчонках вместе росли и с нашей баушкой Дуней в бане мылись. А баушка Дуня наша – она родом с Терешки была. Оттудова её за деда Тимоню, знашь, просватали. Дед Тимоня – большой-долгай, и в свой рост ни в одной избе не умещалси. Сё сгибалси. И в избах – согнутай ходил. А баушка Дуня – махонька-крошешна: ну – счастлива. Как токо из дому с Терешки её отдали, так, скажи – всё счастье как есть к деду Тимоне и ушло!..
Отец-то баушки-Дунин как ведь опосля жалел!
– Вот! – баит. – При Душке хозяйство справно было, а без неё – ножом быдто кто отрезал: и рожь не родит, и скотина дохнет.
А уж деду Тимоне с той самой поры удача во всём хороша была! Дом-от шатровай – какой срубил!.. А ведь в избёнку-то он её, баушку Дуню, в никудышну привёл. Дед Тимоня молодой в ней, бывало, и спать-то не умостится. Токо на полу, из угла в угол, через всю избёнку, бывало, спал. Голова под образами – а ноги-то под рукомойником.
Вот баушка Дуня молоденька потемну встанет, печку наощупь затопит, да пока воду скотине нагрет, картошку парену с отрубями покудова в сараи перетаскат, сё через его ноги туды-суды с чугунами-ведрыми перелезат. Перелезат-перелезат – ну и накувыркатся. Впотьмах споткнётся, да сё и упадёт. Маненька… А он и не чует! За день-то нароботатся-наломатся – спит как убитай! Да-а…
И вот мы, мнуки, я да Стёпан, баушку Дуню нашу уж больше всех любили. С матерями-то в баню пойдём – оне нас горячей водой хлещут, варом-щёлоком без жалёв моют и спины нам трут изо всей, знашь, силы. А баушка Дуня нас мыть-то жалела! Щас тёпленькой водичкой скатит – с гуся вода, со Стёпыньки худоба! – макушки в таз по очереди макнёт, ну и чисты: ступайте с Богом!..
Вот мы, как баня токо затопится, уж знай сразу всем говорим:
– Мы – с баушкой Дуней!
И бабанька маненька с веником берёзовым в баню идёт, а нас, мнуков-то, за ней – цела орава. Вот мы её и любили.
А Стёпан – он что теперь бес-престанно женилси? Он женилси – через собак. Охотник, знашь, заядлай был, и за хорошу собаку себя не помнил. Да ище, знашь, рыжай!.. Рыжи-то – оне ведь какея горячи-зленны!.. В мальчонках щёки-то сё калёным кирпичём тёр. Боялси – борода не вырастит. На подловку залезем, а у него кирпич краснай припасённай за трубой лежал. Вот она и выросла – красна борода. Баушка Дуня-то сё и говорила:
– Ба-а-а-а! Он теперь что у нас как персиян?! И незнай в кого выдалси, огленнай какой…
Да чай об него – цыгарку прикуривай: вот какой краснай.
Жона его законна-венчана Поля – она хорошего роду была. А оне, Ермиловы, все – тихи-божественны, церковны книжки читают, а себя – высоко понимают: умны. С исстари веков умны, знашь. Да.
И вот родила она ёму, Поля, девчоночку. Да раз скотину первея накормила – допрежь собак. А уж собак-то – опосля.
А у Стёпана завсегда такой строгай завод был, чтоб собак – сразу кормить! Сам куска не съест – собак бегом накормит. Их у него, никак, шоснадцать было. И все собаки на завалинке лежат, на солнышке вытягываются, гладки-блестят – инда плисовы! Сыты… Ну и вот! Стёпан-то её тогда, Полю, в горячках-то и п о у ч и л ! Рыжай да зленнай…
Поля словечка ёму не сказала: девчоночку на руки – и к матери с отцом, в ермиловску избёнку. И там уж её до невестов ростила. Стёпан-то не стерпел – а и она, знашь, терпеть не стала: подобралась да ушла. Остыл Стёпан. Хватилси – а уж и поздно. И Стёпана оне, Ермиловы, с того часу – ни пьяного, ни тверёзвого – уж на порог не пускали: Поленьку нашу обидел.
Стёпан-то года три, считай, сё ждал-тосковал, когда она, Поля, с девчоночкой возвернётся. Нет… Вот он поубивалси-потужил. Да и запил. А там бабёнку какую-никакую приведёт – женилси. Поживёт маненько. Раз! Из-за собак чего-нибудь придерётся – давай бабёнку по двору гонять. Бабёнка-то побегат-побегат, – туды-суды, суды-туды, – да узолки-то свое и соберёт. А там, потемну, задами-огородами, да и скорей на старо место. А он, знашь, и не держит!.. Ну и то помыслить: рази после Поли Ермиловой, ёму какая баба хороша будет? Нет уж. Никакая ёму хороша не будет. Вот сё и женилси.
И баушка Дуня наша, ище перед смертью самой, как ведь ёму наперёд помирала-говорила:
– Ох, Стёпан!.. Гляди: доженисси. Нарвёсси ты, Стёпан – на трескучу траву!!!
А он, знашь, и в голову не берёт!
– Что за трескуча трава? Она мне и не страшно!.. Чего мне, бабаньк, кто сделат? Я – вон какой здоровай! Нас, такех-то, по всему Сызрану – токо восемь. Семеро – каменны: балкон подпирают.А осьмой – я! …Рази мне, бабаньк, чово когда сделатся?!
Он ведь у нас ростом в деда Тимоню был, и про каменнай дом толковал. Я уж как мимо того дому каменного окол базару иду, да как на мужиков-то голых гляну, которы балкон на горбу держут, так уж, знай, говорю: Царство Небесно, говорю, Стёпану Спасскому!..
Да.
И вот ведь чего он удумал, Стёпан-то наш?! Как зимой маненько оттеплит, а потом, знашь, подморозит, да как собаки пойдут по снегу зайца гнать, то свое лапы об наст знай уж в кровь режут. Он и удумал им пыл-сапожки шить. Сапожки-не сапожки, а вроде – коты. И поверх собачьих щиколков завязывать. Собака-то, бывало, как в четырёх мешечках стоит-лаит.
Ну, жоны по-первости Стёпана слушаются и ёму не перечут: угождают. Из байки, из брезенту-ли, собачьи-то башмаки эти шьют и на охоту всех собак обувают. А там, когда-никогда, глядишь – заартачутся. Тут он жону и п о у ч и т . И уж, маненько сгодя, другая, нова жона под окошком сидит да цыганской иглой-суровой ниткой собачью обувку тачат-старатся. Толсты-длинны иголки у нас цыганы сё продавали. Щас такех иголков и поглядеть нету…
А собаки вот ведь и не носили их путём, чувяки-то свое. Вдоль улицы, бывало, к Чублуку великим постом за мёдом идёшь – ага: из Стёпановых ворот собака обута в башмаках выскакыват. Вот она из ворот выскочила – щас на снег садится и сидит-разуватся. Зубами ли, как ли, а сапожок-от свой стащит да в сугроб и забросит: подале куды швырнёт. А то маненько пробежится, знашь, – в снегу сапожок-от оставит-сронит: в следу потерят.
Ну, Стёпан, знамо дело, на жону кидатся: а, такая-сякая, розя косорука, нюряха. Плохо тесёмки на собачьих ботах завязыват. Опять, знашь, Стёпану жона не потрафила. Ну, ни одна ёму и не угодит: рыжай!.. Да чай тогда по всему Сызрану у мужиков кисеты – Спасски были. Плохо ли? В снегу подходящай подобрал, табак ссыпал, тесёмкой затянул. Шнурочек-от уж провздетай и как тут был.
Вот как мужика три покалякать встанут, щас башмашны кисеты вытаскывают и козьи ножки степенно стоят-вертют. А робятки в школу бегут-турятся, опаздывают, спозаранку скачут – чернильницы у них в мешечках ладом на сумках висят. А мешечек-от – собачий башмачок тоже найденай… Тогда их много, этих чувяков, в дело пошло и всем сгодилось. Жон-то чай сколь было! Понашили…
Во-о-он, гляди: на тем углу старушонка старенька ище в прошлом годе леснэя орехи калёны стакашком продавала. А мелочь-то – в башмачок прятала. Я чай башмачок-от сразу узнал. Как жа – Спасскай! Встал да со старушонкой покалякал… Ну, она глухая оказалась. У ней не больно чово допытасси…
И вот все собаки Стёпановы разувались, башмаки теряли, а одна токо собака жолта по-всеместно в башмаках ходила и их уж николи не сымала. А что? Кантужена была. Её Стёпан кантузил. Хороша собака самостоятельна, а грозы да грому боялась. Как токо молвния жахнет, щас все собаки под крылец лезут-прячутся. А эта жолта – в дверь ломится. И скребёт её, и дерёт, и уж больно воет-скулит! Домой от грозы просится. Боится.
Ну?.. И зачил наш Стёпан эту жолту собаку к грому приучать. Корытом жестянэм накрыл – и посередь двора приучал. Гром ей сильнай сам устраивал. Чтоб она маненько ба пообвыкла. Вот он ухватом стучал-гремел, колотил-грохотал, ну, думат, – баста! Она теперя уж на всю жизню закалённа стала.
Токо нагнулси корыто подымать – а собака-то вдоль улицы и понеслась! И пырснула! Из-под корыта – шементом, знашь… Чай она тогда, эта сама жолта собачища, Груню Максимову с ног сшибла! Ей-пра!..
Груня-то тем часом скорея к сватьям шла доски таскать. Лесхозска машина у сватьёв стоит-торопится. Оне за Груней мальчишку маненького прислали: айда помоги. Вот она с мальчишкой к сватьям бежит-скачет – да что-то на ворону и загляделась. Гляжу, баит: ворона на ветке сидит – чешется. Сё клювом-то под крыло тычет. Мальчишка уж вперед убежал, а Груня и раздумалась: эт чово теперь она, ворона, там делат?..
Стоит под ветлой, мекат. А понизу не видит. А собачища-то полоумна на воздусьях, знашь, летит – как угорела!.. Ну и сшибла. Куды Грунины галоши – куды Грунины чосонки: все по дороге, знашь, и раскатились. Хорошо – мальчишка маненькай увидал, вернулси, да ей всё подобрал. Надел. Покудова она навзничь-то под вороной лежала.
И вот у Груни с той собаки жолтой стала голова на нервной почве зябнуть. Она, чай уж, и к нервному доктору ходила. Как жа!.. Про собаку ёму толкует: у меня теперя с неё маковка мёрзнет-коченет! А он ей: шапочку пухову носи, баит. Токо шапочку одну, знашь, и прописал. Она и носила. И в шапочке пуховой до смерти спала…
А собака эта, как Груню сшибла, так уж и всё: шабаш – спокойна стала. И не бегат никуды, а – ходит. Зима кругом, снег – и вот она смирно, бывало, шагат, тихохонько в башмаках по Карла Маркса нынешной прогуливатся, а голову – набочок держит. Сё, вроде, как задуматся об чём. Уж с той поры не разувалась. И в конуре завсегда в чувяках неразута лежит. И задни ноги не убирала: ботами наружу спала.
А через всё это вот ведь какой случай, больно сурьёзнай, вскорость про-изошёл! …Жил у Стёпана в шабрах, через четыре избы, Панька Игнатьев – корявенькай мужичок. И была у нёво собака цепная-пятниста – страх как злая. Он её, бывало, с цепи спустит и в окошко сидит-радоватся, какая она строга-прилежна, к дому никого близко не подпускат. Ну а тут почтарь с почтвой идёт Фанасий, по улишному – Статуй Железнай.
Мать ёво, Статуя, ище мальчонкой эдак-то прозвала. А что? Как токо читать выучилси, спать и перестал. С книжками до свету кумекат и карасин в лампе весь жгёт. Ну Лизавета сё и раскричится – под утро далёко слыхать:
– Тебя что семи пестами не утискашь?! И сон тебя не берёт, Статуй ты железнай!..
И он уж потом минуты единой не спал, а вырос – широкай стал! Как книжнай шкап. С людями не калякат, а токо, знашь, глазами на всех глядит. Начитатся – и глаза-то, от книжков белы, токо вытараскыват. И не старится, а вширь год от году сильней раздаётся. С почтвой-то – в полулицы шагат. С ним и не разойдёсси, как встречь попадётся.
И вот собака эта Панькина сама калитку лапой растворила и ну ёво, Статуя, за лытки цапать. Он идёт, не чует, а потом: да что такое мне, вроде, в щиколках мешат и, вроде, до колен – больно? А как маненько разгляделси, – почтарь-то, – то, знашь, со всей своей полной почтвой на Панькин забор и взлетел.
А забор и подломись! Да прям на Панькину собаку хлопнулси-хлобыстнулси. И уж собака эта под забором плашмя лежит – не дышит, а токо, знашь, перхат. А по забору-то, по верху, Статуй во весь хлыст грянулси, и свою почтву назад в сумку собират: за письмами по забору с вольной стороны ползат, адреса лежмя читат – все их по улицам раскладыват, по домовэм нумерам. Панька-то от свово окошка как наскипидаренай во двор выскочил:
– Сползай с мово забору, такой-сякой-стопудовай, разъязвило ба тебя в корень!!! Ты что мне собаку сбедил?! Ты что мне её нарошно насмерть давишь, Статуй стоеросовай!..
Статуя за сумку на снег кой-как сволок, и вот ведь как ёво чёрным словом ругал, что собака эта встала – и оживела. Ну тоже смирна с той поры сделалась. Панька-то теперь поглядел-поглядел – чего с неё? Сундуки из дому середь дня тащи – она уж и не гавкат, и глаза свое вверх не подымат.
Вот набрал Панька-то в снегу собачьих башмаков, да свою тоже и обул. Спытать, знашь, хотел – точно, что ль, у неё такая кантузия, как у Спасской собаки жолтой? Или може какая другая?.. Пойдёт она что ль в башмаках – ай не пойдёт? Разуется-не разуется? Ждёт, да так сё и кумекат-стоит…А она и пошла!
Тут, как на грех, Стёпан Спасскай из лесу кочета несёт: на чучелов кочета стрелял в Едельном клину. Несёт – что такое, мать-перемать?! По улице ёво собака жолта в чувяках шагат, а ей встречь – пятниста шаброва. И эдак же, знашь, степенно идёт. И голову в точность набочок держит. И обута! Тоже в такех же мешечках… Как вроде моду со Спасской собаки жолтой в аккурат сымат.
«Ага! – Стёпан-то и смикитил, – Вон чово! Это ведь меня Панька Игнатьев своей собакой нарошно дразнит! Эт он надо мной надсмешку перед всеми людями строит – на смех её выпустил. И собаку свою выучил, чтоб она мою жолту собаку кантужену во всём ба передразнивала!..»
А рыжай, знашь, да горячай!.. Расходилси ходуном наш Стёпан. Не ест-не пьет, а думку токо в голове содержит: как жа теперь Паньке шабру досадить? Что б он ёво на всю жизню ба запомнил!.. Ну и досадил: вот дай-ка я у Паньки жону увёду. Пускай он позлится!
А у Паньки жона – Пылагейка была. И дурочка-не дурочка, а так… маненько весёленька. Он окыл колонки эту саму Пылагейку и уговорил за нёво пойти. Подкараулил – да уговорил. А Пылагейка – она что? Она с бадейками стоит-смеётся, и по весёлости своей думат: эх, как меня зовут-уговаривают, значит уж пора бежать скорея к Стёпану – вон я ёму какая хороша и стала теперь уж нарасхват!..
Паньке-то, знашь, сроду не до неё. Панька валяльщик – у Паньки забота. Шерсть в бане парит да чосонки на заказ катат. Ей и скушно. Ну и побежала быстрей вприпрыжку, покудова Стёпан-то не раздумал.
И вот собакам Стёпановым никаку обувку она не справлят-не шьёт, собак – не кормит, не обуват. А токо по чистым полам день деньской прохлаждатся да хохлацки песни поёт. Мать у неё Катя-хохлушка была… Стёпан ей – наказывать: то сделай – это сделай. А ей смешно. Вроде он с ней шутку шутит. Щас, роботу свою бабью сроботала, цветасту юбку надела, в серьги нарядилась – да и смеётся, семечки грызёт.
Он – стращать: она пуще заливатся. Он грозить – стоит, со смеху, знашь, раскалыватся, Пылагейка эта… Стёпан её – учить!..
А она и рада-радёхонька. От нёво по всей избе скачет как верьтено, он её и не догонит: прытка!.. А что ей, как путной, плакать-горевать нады, она про то сроду не знат. Ей печали нету – она печали капли не понимат. Вот на какую нарвалси – и не сладит, и не одолет!..
Он ведь уж и к Паньке ходил.
– Паньк! Это что твоя баба у меня живёт?.. Она живёт – а ты за ней не йдешь!.. Ты забирать-то её думашь-нет?
А Панька ус токо вертит да, знашь, ёму баит:
– Я уж ведь, Стёпан, с ней пожил. Теперя ты маненько поживи.
– …Да чай забери её Христа ради! Я ведь с ней, Паньк, устал, с бабой-то твоей.
– Как я её, Стёпан, у тебя заберу? Може ей у тебя лучше нравится. Да у меня и время нету – со двора во двор её водить. Мне вон нынче колодку нову стругать-ладить, я уж и комель припас… Не-е-ет, шабёр! Живите а вы с Богом.
Вот у Стёпана где запарка-то и вышла. Не слушатся она ёво – и шабаш! Всё как есть по своему делат. И всё ей – весело!
Токо взошёл я раз к ним в избу дроби хорошей попросить. Стёпан свинец в песок отливал, на куски рубил да на кругах накатывал. Взошёл – а меня, знашь, и не привечают. Оне с Пылагейкой вокруг стола друг за дружкой бегают.
И вот Стёпан руками-то уж её не достанет-не уцепит, а токо, знашь, кочергой загребат – то с одного краю, а то с другого. Ну-у, где?.. Рази её пымашь? Она, как кубарик, отскочит да засмеётся. Вот быдто с нём, со Стёпаном, знашь, в игрушку-в лапту играт: играт – не наигратся! Инда румяна!..
– Здорово что ль живёте, хозявы? – спрашиваю.
Ну. Стёпан очкнулси – лоб рукавом утёр: пот уж ёво прошиб, –на лавку сел да мне баит:
– Вот погляди, Васятк: как ведь я её гоняю!.. Другая ба уж разов десять ушла. А этой – хоть бы хны!..
А она и на месте не стоит. Сё приплясыват: больно ей бегать скорей охота и невтерпёжь.
Я и рукой махнул. Какая ёму теперь дробь? Он вон на лавке-то и не отдышится.
– Ладно, – баю, – Занимайтесь, – баю, – своем делом дальше. А меня – простите Христа ради: помешал вам маненько…
И уж собаки у них с завалинки давно слезли. И, необуты, разошлись босиком, кто куды. Сказали, чай: нет, хозяв наших мы, видать, не дождёмси, лежи-не лежи – а придётся вставать!.. Одна собака жолта по двору кругами невесёла гулят, токо тесёмки да верха на ногах мотаются. Она и ходит, как мохноногай петух. Обносилась, знашь…
А Стёпан Спасскай – сё не отступатся! Сё думат, он её выправит – Пылагейку!.. Э-э-э, уж нет рожоного – не вложишь учёного, так стары-то люди калякают… И чучелов Стёпан не набиват, и пыжи из старых валенков патроном не режет: неколи.
И вот до чово она Стёпана нашего довёла, эта сама Пылагейка. Идёт он на зорьке ранней в лес – быдто на охоту. Стволы сто годов не чищены – оне уж чёрны, как колёсны втулки. Патронташ куды запсотил, сам не знат: где он ёво в Пылагейку кинул? На огороде что ль? Ай в сарае, можа? Патроны в кармане стучат-валяются. Шапки на голове нету. А уж осень глыбока! Сам косматай – по улице-то как костёр шагат. А чего спросишь, он и не слышит, лебедик. Из стороны в сторону быдто пьянай шататся, и песню токо свою прежню, любиму саму, бывало – поёт:
«Когда легковерен и молод я был,
Младую гречанку лобзал армянин!»
…Уж любима песня ёво всегдашня была. Да-а.
Малахольнай ведь Стёпан-то сделалси!..
Бекасинник, знашь, в коробушке по двору нёс, а сам с Пылагейкой через плечо ругалси. Да коробушку-то и уронил! Уж руками своеми не владал, сердешнай… И сей же час куры налетели! Весь бекасинник в траве и склёвали. Глядят – пошоно что ль? Да и склёвали. Стёпан-то руками: кыш! кыш! – куды вы, оглашенны, летите? дуры!..
А ей, Пылагейке, одна голима забава. Она со смеху на крыльце надсаживатся.
Ох-х!!! И с ружьём он за ней гналси!.. И без ружья – с шомполом однем. Смеётся, знашь!.. Ну. Стрельнул тогда наш Стёпан картечью в потолок! Из остатнего самого патрона стрельнул – да сам от Пылагейки и уехал. В Баку, бочки делать. Плюнул – да и подалси. Вроде как на заработки. Може, баит, она за два-то года сама, куды ни на то, подёватся, Бог даст.
Ну и что ты думашь? Возвернулси из Баки – а она ёму встречь из окошка лыбится! И блинов напёкла, как нарошно подгадала, – и в кажном окне у ней уж гарсентий цветёт. Да сё шапками-шапками – цветы-то розовы!.. Вот и возьми её за рупь с полтиной, Пылагейку эту! Два года в дому сидьмя сидела, да токо цветы, знашь, и ростила!..
А мы ведь как услыхали – ба! Стёпан Спасскай приехал! – ну и щас же в гости к ним заходим, все роднэя-близки. А Стёпан стоит посередь избы – наряднай!.. Рубашка на нём – кипельна-бела, и тоже – больно нарядна.
– Эх! – баю, – Стёпан!.. Какой ты осподин вернулси!
А он мне – мигат:
– Погоди!..
Да пинжак-то и сымат:
– Погляди-ка, Васятк!..
Спиной-то поворачиватся, а спина-то – гола!.. На груде – рубашка полна с галтусом. А на спине-то – воротник, знашь, один на шее лежит. И рукавов – нету!.. Вот ведь, рыжай чёрт, до чего он там, в Баке, додумалси, и какую рубашку себе сыбразил! Вот тебе и наряднай!..
И вот обувку собачью – никто не субезьянничал до сей поры. А рубахи без спины потом уж многи и в другех городах переняли, и их носили. Фасон, значит, наш Стёпан такой пустил – рубахи без спины носить. Ну – и жениться по многу разов… Вот я что и толкую: это ведь не до Сызрану дошло! А из Сызрану – вышло.
А как приехал Стёпан, совсем уж недолго, сердешнай, он с Пылагейкой со своей мучилси. Хворь на нёво напала. Пылагейка от весёлости капли не старится, а Стёпан – иссох на нет! Уходила мужика. Ухайдокала. Так и не сладил Стёпан!..
А ведь как ёму баушка Дуня наша наперёд, перед смертью самой, говорила! Про трескучу траву!.. Не верил, лебедик. Вот оно как – старым-то людям не верить… Он чай и захворал – с досады!.. Да раньше время и помер-лёг.
И он лежит-помират – а она и тут не больно тужит. Токо зашёл я Стёпана попроведать, да, може, и проститься – чово жа! совсем уж плохой Стёпан! – а она меня в сенях караулит, калбуком притопыват. Да мне – брату, знашь, дво-юродному!!! – баит:
– Васятк! Что-то больно долго Стёпан-то не помират! …Я мол, може он колдун? Може, конёк на крыше разобрать нады?
– …Вон он как долго мучится! Не отходит, – баит, – Так-то, може, скорей ба отошёл? – стоит да лыбится.
Вот эдак вот и пропал наш Стёпан!.. Вот тебе и здоровай…
А Пылагейка-то, уж на сороковой день, как Стёпана похоронили, – замуж вышла! Старичка себе старенького на подводе из Кадышовки привезла. Маненького старичка какого-то себе нашла…
Ну что-то долго тоже не прожила. Так Спасскай-то дом-пятистенок и перешёл незнай кому. Старичковым сыновьям кадышовским – сыновья у старичка были. Вот оне щас все – в Сызране. Их уж снесли. И квартеры новы, с водой, всем подавали. Вода-то к ним, к сыновьям старичковым, теперь из стенки льётся.
…А Стёпан – он ведь больно уж, перед смертным-то часом, девчоночку свою звал. От Поли Ермиловой котора. Ну – она взросла, маненько не невеста. Проститься хотел!.. Не пошла девчоночка. И проститься не пошла. Вот как… Може, он и не помирал – сё её ждал? …А уж – нет: как не нужен, так и – всё.
Пылагейку-то свою разов двадцать, гляди-ка, к ним посылал. К Ермиловым. Вот Пылагейке откажут – от ворот поворот, – вернётся она ни с чем. А Стёпан-то опять просит:
– Иди, Пылагея!.. Зови-и!..
И другая – уж во век ба не пошла. А эта – ничего! Щас, платочек на голову накинула, глядишь – идёт! Сызнова к Ермиловым вдоль улицы побегла…
Перед ней – все двери затворяют, вороты на засов запирают: сё одно стучит. Постучит – подождёт. А то к ставенке притулится – стук-стук. Стук-стук.
– Гре-е-ех – сердиться-то!.. Друг на дружку сердиться – гре-е-ех! – в окошко-то им кричит. Постукиват да лыбится.
Незнай уж, как сама-то преставилась, после смерти-то своей – в ад, что ль, попала? Или, через весёлость свою, – в рай?.. Може, ей все грехи Господь и простил? Скажет, что с неё? – весёленька! зла нарошно не делала! пускай тут, в раю, с краешку живёт!.. Да-а…
А охотников щас уж такех – нету. Как Стёпан наш был… Гляжу – сё пустэя домой мимо брёвен идут. И сё остановются – плачут: дичь в лесу перевелась. Без чучелов, с одной дробью магазинной на охоту ходют. Как правдышны!.. А сами – дробь не льют. Ленивы сделались. А она, магазинна-то, что? – она чай и лёгка. Вся мимо и летит…
Я их ведь иной раз, грешным делом, дразню. «Что вы туды, в лес, ходите? Что утямились? Зря ноги-то бьете. Чай Стёпан-то Спасскай всё уж до вас перестрелял и вам не оставил!..»
Дразню-ю!
1978 г.