СЧАСТЬЕ
СЧАСТЬЕ,
или нет худа без добра
Диву даюсь, столь милостиво приветил Господь мою судьбу, хотя жил в безбожии, во грехах, как в шелках, сгорая в страстях дольнего мира, не ведая о мире горнем и о спасении души для жития вечного. Оглядел тихим душевным оком нажитую жизнь от таёжного и полевого, от речного и озёрного деревенского рассвета до старгородского заката и подивился: верно молвлено, не было бы счастья, да несчастье помогло. Ибо нет худа без добра….
Худо с добром
Счастье: явился я на Божий свет поздним и непутёвым парнишкой… заскрёбыш, поздонушко, отхон… к сему родился шестипалым, и чуть не помер младенцем от воспаления лёгких, едва отвадились, а посему… и что сдуру кинулся в писательство… матушка жалела меня, как Иванушку дурачка; жалела сильнее и слезливее, чем старших братьев, а сердобольные сестры опекали, одевали и обували меня, студента прохладной жизни, потом нищего сочинителя, за что я вывел братьев и сестёр добрыми героями своих сочинений. Лишние пальцы отсушили и отсекли в младенчестве, но порой оживал и змеился февральской позёмкой язвительный слушок: «лукавый пометил…», ну да, на всякий роток не накинешь платок, и усмехаюсь я на суеверные суесловия с высокой колокольни.
Счастье: рос я впроголодь… не одыбали после войны… а посему ведаю цену хлеба на скобленной дожелта столешне и златогривой ниве, и четверть века внушаю домочадцам беречь хлеб, как и прочее добро, нажитое горбом.
Счастье: жили мы в стуже и нуже, но бедность и породила жажду выбиться в люди и зажить побогаче – вроде, из деревенской грязи в паркетные князи. А посему смалу пришлось вкалывать, засучив рукава, и, хотя живу не до жиру, быть бы живу, но лишь в азартной, изнуряющей пахоте дремлют мои языческие страсти, расцветающие буйно-лиловым чертополохом в праздности. А ежли бы смалу и по сивую гриву ведал страх Божий перед смертными грехами, вышел бы в благочестивые деревенские мужики, что крестят лоб не по привычке, а по вере православной, по жажде наследовать Царствие Небесное.
Счастье: от нужды матушка сплавляла меня малого в село Погромна к тёте Вале, где жили посытнее, и там я, несмышлёныш, набирался ума от столетнего деда Лазаря, почившего в Бозе на сто шестом году своего долгого века.
Счастье: родился в бедной и многочадливой семье. Матушка моя, Софья Лазаревна Андриевская, – из староверов-семейских[1], отец, Григорий Григорьевич Байбородин, – забайкальский гуран[2], вырастили нас восьмерых. Пятерых старших матушка тянула одна пять голодных и голых военных лет.
Счастье: в многодетной бедной деревенской семье сызмала заставляли вкалывать от зари до зари: чистить коровьи стайки, носить воду с озера, поить коров, колоть дрова, копать картошку, удить рыбу, собирать брусницу, голубицу… чем и разожгли азарт к труду и тоску в праздности, что позволило, несмотря на вечную нужду и грошовый отхожий промысел, сочинить романы, повести, рассказы и очерки, в коих я восславил смиренных и трудолюбивых родичей.
Счастье: в тоскливых предутренних сумерках, до первых петухов, когда сладкий сон, мать будила меня, подростка, и посылала на рыбалку – рыбой кормилась семья; и я плёлся к постылому и стылому туманному озеру, кляня своё горькое детство; но, когда тепло и зорево алела водная гладь и рябь, когда оголодавший окунь клевал почти на голый крючок, душа моя по-чаячьи плескалась, купалась в счастливом мираже. Прожив детство и отрочество среди озёрных красот, мечтал я стать художником и капитаном дальнего плаванья.
Счастье: отец мой, Григорий Григорьевич, гонял меня как сидорову козу. Если я забывал напоить корову, вычистить стайки, наколоть дров, если я разбрасывал топоры, ножовки и удочки, которые он содержал в красе и холе, отец сходил с ума и мог захлестнуть вожжами, коль подвернёшься под горячую руку. Отец привадил меня к порядку. Впрочем, про вожжи ради красного словца говорено; отец и без вожжей, так бывало глянет из-под кустистых бровей, душа в пятки улетит.
Счастье: смалу и до зрелости не ведал я телевизора — душегубца, измышлённого полуночным бесом на погибель душ человечьих. Зубрил стихи при керосиновой лампе, читал волшебные сказки … сызмала и по сивую бороду люблю Бажовское «Серебряное копытце» и стихи Пушкина, навеянные поэту крестьянской няней Ариной Родионовной. Вижу сквозь сумрак лет: в тёплую, ласковую избу с воем скребётся пурга, и дивно при сказочно мерцающем, чарующем, желтоватом язычке пламени сказывать, метельно завывая:
Буря мглою небо кроет,
Вихри снежные крутя;
То, как зверь, она завоет,
То заплачет, как дитя…
Либо:
У Лукоморья дуб зелёный;
Златая цепь на дубе том:
И днём, и ночью кот учёный
Все ходит по цепи кругом…
Если отец жалел керосин и светила ясная луна, читал былицы и небылицы подле окна. Поминался вычитанный в книжке семилетний казачок, коему барин не дозволял письму учиться. Лунными ночами казачок тихо-тихо, на цыпочках крался к морю и писал на сыром песке азы, буки, веди, потом – слова и строки, а волны смывали отроческие письмена с песка, но не могли смыть из памяти. Кажется, казачок тот вырос в народного поэта.
Счастье: рос без телевизора, не лупил я зенки на уродищ заморских – бесову нежить, что без передыха гробит народ, отчего из голубого демонского ящика багровой рекой плещет кровь человечья, словно одичалая вешняя вода. Я же вечерами при тихом, уютном и ласковом свете керосинки слушал потехи и бывальщины про старопрежнюю жизнь, а и просто житейские случаи, что ведали отец и мужики. Подросши, и сам затейливо выплетал чудные побаски, лёжа с приятелями на душистом сене и зачарованно глядя в сонно мерцающие белые звезды. За то меня привечали даже деревенские варнаки и лишний раз не обижали.
Счастье: рос и матерел я в глухой деревне, вокруг меня и во мне звучал мудрый и украсный народный говор, коим я насытил и перенасытил свои сочинения.
Счастье: уродился я деревней битой – сибирский катанок, но ведь русский дух – дух деревенский, коль Россия наша матушка изначально и до седины жила лесной и полевой деревней. Да и поныне уживаются в русской душе истовая набожность, восходящая к святой юродивости, и суеверная темь, божественные взлёты души и мрачные падения, церковь и кабак, но испоконный дух деревенский: любовь к Богу и ближнему, любовь искренняя, до скорбных и умилённых слез, горняя мудрость, яко у сказочного Ивана, затейливая притчевая речь, азартное трудолюбие, выносливость, терпеливость, настырность, совестливость и стеснительность, побратимство, любовь к малой родине, из коей зреет и любовь к Святой Руси. И этот дух пособлял деревенским творить чудеса в любом ремесле. Недаром же Василий Макарович Шукшин, заспорил в «Чудике» с высокомерным городом: «Да если хотите знать, почти все знаменитые люди вышли из деревни. Как в чёрной рамке, так смотришь – выходец из деревни. Надо газеты читать!.. Што ни фигура, понимаешь, так выходец, рано пошёл работать…»
Счастье: деревенское происхождение породило во мне любовь к труду, жажду выбиться в люди, отчего после выпускных гульбищ и забав два месяца загорал на коровьей стайке, запойно читал Фридриха Энгельса «Происхождение семьи, государства и частной собственности», неистово готовился к экзаменам на исторический, чтобы рвануть из деревенской грязи в белоперчаточные князи. Мама подавала на стайку парное молоко с круто посоленной краюхой ржаного хлеба и скорбела: «Ох, сдуришь ты, однако, парень, с этих книжек…» Мама моя, Софья Лазаревна, не ведала грамоты и, послюнявив чернильный карандаш, расписывалась кургузым крестиком – крестьянка-христианка, смиренно несущая крест, посему и оберегла в душе незамутнённую книжной грамотностью сердечную мудрость и жалость к ближнему. Мама исподволь страшилась книжной грамотности, боялась, что книги – кроме божественных и русских сказочных – задурят мою голову, смутят мой дух, ангельски ясный в раннем детстве, исчёркают небесный лист моей души греховными и порочными, демонскими письменами. И словно в воду глядела… Мама верила, что в досельную пору жили просто, да лет по ста, а ныне пятьдесять, да и то на собачью стать; мама, старорусская крестьянка, обладала вселенским знанием от Бога, природы и народа, и так пословично и поговорочно тысячелетнее знание выражала, что её любомудрию и красноречию позавидовал бы дворянский поэт Александр Пушкин. Подобно маме, страх перед западным книжным просвещением для православного люда чуяли русские святители, святые чудотворцы, святые старцы, насельники скитов и пустынек, юроды Христа ради, и, наконец, славянофилы девятнадцатого века. И подивился я, спустя годы: неужели моя мама-крестьянка, подписываясь кургузым крестом, словно Бог одарил её фамилией Крест, оказалась не глупей славянофилов, перелопативших горы книг?!
Счастье: мама в душевном потае считала меня дурачком; хвалилась в семейных застольях: дескать, у меня все ребята вышли в люди, лишь один… вроде, Иванушки дурака… книжек начитался… – и мама с любовью и скорбью глядела на меня, бестолкового. Поклон маме на ласковом слове, но до Иванушки мне, грешному, словно до Небес Божьих, ибо сказочный Иванушка – предтеча христолюбивых и человеколюбивых юродивых, коим за святость и пророчества возводили храмы на Руси, и миряне, запалив свечи у их святых ликов, просили молиться за них, живущих день во грехах, ночь во слезах. Я же к сему молитвенно призывал и мученика Анатолия: «Моли Бога о мне, святый угодниче Божий Анатолий, яко аз усердно к тебе прибегаю, скорому помощнику и молитвеннику о душе моей».
Счастье: на рыбалке я потерял большой палец правой руки, и теперь не могу хвастливо загнуть его: мол, жизнь моя во!.. но и фигу не могу сладить, и уж хоть тем не обижаю ближних.
Счастье: в юности и молодости я немало перехворал: то спину скрутит, то почки, то неврит лицо перекосит, и невралгия дикой болью и жаркой слезой глаз опалит, а то вовсе выкатится свет из ока, то иная холера привяжется, но благодаря хворям постиг я и очистительную силу страдания, хотя и понимал: ох, не по грехам моим милостив Бог. В буйный разгар юности на моих пятках выросли петушьи шпоры, в назидание ли, в наказание года три я ковылял, как ветхий старичишко. Надо было подаваться в бухгалтера либо в писателя. А коль в арифметике я со школьной лавки дуб дубом, то на радость и маету оставалось писательство.
Счастье: рос я невзрачным и несуразным, почему и обрёл изрядно прозвищ; старшие братья кликали Тарзаном – ходил чумазый, руки, ноги в цыках, нос шелушится, и ловко лазил по заборам, стайкам. Сверстники звали: Тоха, Тойба, а дразнили: Толян-бубу, (…) в трубу или Бабуродил – эдак перекроили фамилию Байбородин. Были еще прозвища: Благородная отрыжка – из неграмотной деревенской семьи, а любил дворянскую литературу; Доцент – худо учился в университете, Алигарх Григорьевич – вечно перебивался с хлеба на квас.
Счастье: отлично сдал я три основных экзамена, но с треском завалил побочный — сочинение, потому что в слове ещё мог сделать четыре ошибки – исчо… И всё же мне повезло: не поступив сразу после десятилетки, пошёл вкалывать на завод, затем – в газету, нажил мало-мальскую судьбу, а без судьбы писательство – лукавое пустобайство.
Счастье: не поступив в учение, год протолкался на судостроительном заводе. Так и не выучился на фрезеровщика – страсть как боялся: вырвется железяка из тисков и прилетит в бестолковую мою голову, и окочуришься в расцвете сил. Страх перед фрезерным станком породил философскую неприязнь к технической цивилизации и усилил любовь к вольным лесам и степям, о чём на разные лады толковал я в ранних сочинениях.
Счастье: через год меня, технически круглого дурака, выпихнули с завода — я вернулся в родной Сосново-Озерск, пошёл батрачить в русско-бурятскую аймачную газету «Улан-Туя» («Красная заря»), и уже о ту юную пору начал грешить писательством… А через год меня, восемнадцатилетнего деревенского паренька, неожиданно взяли в республиканскую газету «Молодёжь Бурятии», что смахивало на чудо, потому что журналисты с университетскими «поплавками» подолгу и беспрокло обивали редакционные пороги.
Счастье: на четвёртом курсе меня взашей вытурили из университета… отлынивал от глупых лекций, вольнодумничал… и я уехал с женой и дочкой на Северный Байкал, где строили Байкало-Амурскую магистраль. Мы, нищие студенты, голь перекатная, нежданно-негаданно огребли кучу денег и в одночасье угодили в сказочно сытую северную жизнь. Прибарахлились, откормились на бамовских харчах да байкальских омулях и вдосталь налюбовались на величавые байкальские красоты, а я испробовал азартную и добычливую омулёвую рыбалку. А через год, вернувшись в Иркутск, пристроился в заочники и, будучи студентом, пробился в «Советскую молодёжь» – газету, славную тем, что раньше там обитали именитые писатели – Вампилов и Распутин.
Счастье: в отличие от своих однокурсников, которые распределились в газеты, на радио и телевиденье, я распределился в дворники и воспел сие ремесло в сказе «Дворник», что ныне и помяну…
«…Скажу не лукавя, люблю я дворницкое ремесло, чту и по сивую бороду, как почитал своего тятю, который от дикого похмелья, душевного разора и мусора спасался тем, что прометал… вылизывал ограду и улицу вдоль палисада. Метлы же сам вязал, вешней порой наломав ирниковых прутьев. Дворницкое ремесло – самое благородное в мире: загаживать землю все мастера, а прибирают лишь дворники. Иначе бы грязью заросли по уши, яко свиньи у косорукого лодыря. Недаром поэт Воронов — нелепо погибший студент-журналист, — красиво сочинил про нас, дворников:
…И трудно, и больно…
И белые дворники наши,
Кружатся, кружатся,
И улицу нашу метут.
Метите, метите,
Пока вам метёлки отпущены,
Ни день и ни два поднимать на заре,
Пока что люди, вами разбуженные,
Не поймут, что рай наступил,
На арбатском дворе.
Насчёт рая да на суетном арбатском дворе парень загнул, а все одно, елей на дворницкую душу…»
Счастье: много лет я дворничал… у дворника уйма вольного времени, пиши, запишись… и я сочинил полон стол. Ежели в моей лесной избушке будет туго с дровами, можно рукописями печку топить.
Счастье: получил я тьму сердитых отказов из русских журналов (в русскоязычные я и носа не совал), и после всякого отказа злился, старался сочинять мудрёнее, ярче, и хотел доказать, что я, хоть и не московский хлыщ, а тоже не лыком шит. Ничего не доказал, и моя творческая жизнь прошла в сплошной переписке и перезвонке с издательствами и журналами; чтобы услышать от ворот поворот, надо и достучаться, а иначе – поцелуй пробой и вали домой. Столичные редакторы винили мою природную сельскую прозу в фольклоризме, этнографизме, словесном орнаментализме и сердобольно интересовались: нет ли у меня другой какой… завалящей профессишки?.. Есть – дворник, и дай Бог любому завершить грешный век с метлой…
Счастье: не выбился я в именитые писатели и с нуждой не разминулся — при знаменитости и сытости, да при тугой мошне языческие пороки мои, обретя дикую степную волю, быстро бы спалили душу. А пока душа мается меж Божиим Светом и лукаво искусительной тьмой…
Добро без худа
Счастье: вырастил я двух дочерей, Алену и Машу, — в малолетстве жили чадушки, яко ангелы, и тем приваживали меня к добру, отчего я доспел: не мы, взрослые, одрябшие душой, забородатевшие грехами, учим малых чад любви к Богу и ближнему, а они нас, пока живы наши души.
Счастье: сочинения мои читали, разбирали… бывало, поругивали, а бывало, и похваливали писатели, при упоминании коих у меня, зелёного и заполошного, от волнения подрагивали коленки.
Счастье: худо-бедно, издал за писательский век с десяток книг, и грех плакаться на земную судьбу. Но воображу исход в вечность, и тревога сосёт душу: а не искус ли грядущим читателям моё искусство?.. не от князя ли тьмы?.. ибо, воспевая земное, редко задумываясь о Царствии Небесном, сочинял по мудрости дольней, что безумие для мудрости горней. Толковал же апостол Павел: «Если кто из вас думает быть мудрым в веке сем, тот будь безумным, чтобы быть мудрым. Ибо мудрость мира сего есть безумие пред Богом» (…) Где мудрец? где книжник? где совопросник века сего? Не обратил ли Бог мудрость мира сего в безумие?..» Вопрошаю и не слышу ответа оглохшей душой…
Счастье: много ведал я ближних, что в полную душу любили меня и подсобляли жить; но жаль, мало кому я ответил безоглядной любовью, проси мя Господи. Аминь.
Январь 1996, январь 2006, февраль-ноябрь 2007, январь, май 2009, март 2010 года
[1] Старообрядкой была лишь по родовому кореню, по вере и молитве – в Русской Православной Церкви, чураясь семейских-староверов.
[2] Гуран – русский забайкалец, в близкой родне которого были тунгусы либо буряты, что выражалось в облике и повадках.
На иллюстрации: картина художника Чистякова