ВАСИЛИЙ ДВОРЦОВ. КОВЧЕГ

«Заслуга и новаторство Дворцова как писателя, не только в удивительной достоверности изображения военных действий на Кубани, ужасов оккупации и героического подвига вышедшей навстречу смети разведгруппы, а прежде всего в том, что он первым среди писателей раскрыл новую тему в современной русской литературе: «Священник на войне»». Людмила Бирюк «Смерти нет».

1943. КОВЧЕГ.
повесть

 

17 апреля 1943 года. Суббота.

От Советского ИНФОРМБЮРО:
В течение 17 апреля на фронтах существенных изменений не произошло.

На Кубани части Н-ского соединения вели активные боевые действия и на отдельных участках отбивали контратаки противника. 3а два дня боев на этом участке фронта уничтожено до 4.000 немецких солдат и офицеров, подбито и сожжено 17 танков, уничтожено 39 орудий, 31 миномет и более 100 пулеметов. Нашими бойцами захвачены трофеи, в числе которых 8 орудий. На другом участке противник предпринял несколько контратак. На наши позиции впереди двигались румыны, а за ними шли немецкие автоматчики. Попав под убийственный огонь советских подразделений, румыны повернули назад. Тогда немцы открыли стрельбу по своим «союзникам» румынам. Наши бойцы контрударом опрокинули противника и улучшили свои позиции. Только на этом участке противник оставил 3 подбитых танка и до 300 трупов своих солдат и офицеров.

***

— Дьяк, ну, что, хавнём по-шустрому? Наперёд, на недельку?
Мелкий Живчик, для авторитетности никогда не расстававшийся с автоматом и пистолетом, подсел-плюхнулся вплотную, чуть толкнув под руку. Дьяк недовольно отодвинулся, но головы не поднял.
— Чего так?
— А пророчествую. Через день-другой дальняя дорога выпадает. – Живчик сдвинул пилотку на самый затылок, подвзбил жиденький сизый чубчик – гордость разведчиков:
— Командир из дивизионного штаба с особистом вернулся. Да не с каким-то фуфельником, а с капитаном госбезопасности. Щас тот в наших историях полный шмон проведёт, согласно инструкции поисповедует: а насколько сильно ты Советскую власть любишь? Какие грехи тебе в коммунистическое царство войти мешают? Да, в натуре, достоин ли ты, отсталый элемент, ваще за Родину геройскую смерть от врага принять? Помытарит почище инквизитора.
Живчик таки достал, Дьяк отложил отвёртку, схлопнул цейсовскую лупу в бронзовый чехол. Повернулся, опять чуток отодвинувшись:
— Ты-то, мил человек, про инквизиторов что знаешь? По своей линии жизни ты только про народный да военно-полевой суды, ну, про трибунал что-то ведать можешь.
— У нас на почтовом ящике один профессор тянул, вечерами в бараке блатным книжки пересказывал. Про горбуна с колокольни и краснучку-цыганку я запомнил. Чувственная такая история. Ладно, не отвлекай: особист ноне копать глубоко станет. В один-один-тридцать-пятом полку шухер вышел, там какого-то валета раскололи, что батразведка сама завалила своего младшого литёху. Ну, понтаря желторотого, что отряд на смерть погнал. Там сейчас всех в ломбард сдали, всем расход светит, не взирая на заслуги. Ну и остальные разведки шмонают. Так что шухарись – как там древние греки базлали?
— Древние римляне. Предупреждённый вооружён.
— Вот-вот. Дёргай затвор и греби к плите, засветим схроны с хавчиком, да гуднём перед сквознячком.
Дъяк проводил взглядом уходившего Живчика. Точнее – беззвучно растворяющегося меж растопыренных, жиденько забелевших лопающимися цветочными почками абрикосовых ветвей. Худенький, но широкоплечий недорослик с обязательным ППШ за плечом, во всегда чистом, щегольском камуфляже «лиственный лес – весна-осень» с отяжелёнными карманами. Бывшие блатные всегда излишне, даже для разведки, самоутверждались оружием после тюрем и лагерей с нагими шмонами и безответностью перед хамством вертухаев и брежатых. Автомат, пара пистолетов, пяток гранат и обязательный символ воровской самости – видный нож. Уставной для разведчиков «норвежского типа» обязательно доводился до воровского шика полосато-наборной плексигласовой рукоятью. Ну, и какой же вор без утопленной за голенище заточки.
Однако же озадачил мазурик. Проходить даже простую очередную проверку особого отдела – головная боль вкупе с зубной. Заноза в том, что этих капитанов госбезопасности постоянно меняют. Два-три месяца – и новый. Понять-то идею такой ротации можно, да вот принять сложно. Каждый новоявленный предавался исполнению служебных обязанностей до фанатизма, добиваясь отличной отчётности с обязательным выявлением шпионов и склонных к дезертирству. И уже прошерстившие твою подноготную предшественники, не нашедшие ничего преступного или даже предосудительного в твоих поступках, для них ничего не значили.
Не привинчивая, просто вернул на место верхнюю панель немецкого передатчика, закрыв крышку, поставил алюминиевый ящик на два таких же – с приёмником и блоком питания. Отличный такой аппарат «SE 108/10», мощный, лёгкий, ест мало. Немцы многое продумали, даже маркировка на английском: если агента перехватят, ещё не доказано, чей он. Может, союзник. Спасибо пехоте за подарок, жаль приёмник осколок насквозь продырявил, схема и две лампы закапутились.
Две кривые, из полубрёвен, мощные скамьи, на которых Дьяк расположил на изучение и разбор снятый с подорвавшегося на мине мотоцикла трофей, не сданный дружественной пехотой «куда следует», а выменянный разведчиками на пол ящика фашистской тушёнки и два блока сигарет, стояли в абрикосово-сливово-вишневом саду за заглублённой возрастом в землю крестьянской хатой, плотно забитой тыловой службой всякой всячиной, нужной и для ведения боевых действий, и для отдыха. Дьяк успел заглянуть одним глазком, когда получал батареи: чего там не слоилось в ящиках и коробках до потолка – от конской упряжи, мыла, хлора, канистр, фляг, скобяного и шанцевого инвентаря до энзэшной зимней амуниции. Даже блестели трубами два старинных граммофона.

Кухня и блок питания располагались ниже метрах в двухстах, над самым овражком под местными кривыми, длинноигольчатыми соснами. Когда-то это была хуторская лесопилка, от которой остались лишь саманные, как и у хаты, некогда белёные стены. Потолок они накрыли брезентом, замаскировали ветками, оконные проёмы затемнили. Полы земляные, но по весеннему ещё без блох. Зато сохранилась настоящая варочная печь, теперь радостно окружённая баками, вёдрами, столами и лавками. Место оказалось достаточно даже для маленькой, но настоящей баньки. Ниже пищеблока, почти на самом дне заросшего орешником и акациями оврага, вольно разметались прикопанные палатки – каре из восьми четырёхместок для бойцов и по центру командирская. В которой ныне и будут в головах шарить.
В разведывательной роте триста тридцать девятой стрелковой дивизии их второй взвод числился штабным резервом, они, можно сказать, были элитой – за каждым такая боевая биография, что хоть ежедневно заметки в «Огонёк» и «Красную Звезду» посылай. С фотографиями. Потому располагались они под рукой командования, и обед им подвозили чуть ли не одновременно с комдивом полковником Кулаковым. Лучше квартировал и харчевался только полуэскадрон конной разведки, который вообще был личным эскортом комдива и начштаба.
Так что ротный повар лишь доваривал-дожаривал выданное сверх нормы зампотылом из общаковых трофейных припасов – на сегодня это были гороховые лепёшки с маргарином. Да поддерживалось постоянное кипение в баке – верная примета того, что ушедших на задание здесь дождутся. Всех дождутся.
За столом их отделения уже полный сбор. И за двумя другими тоже плотно – секретная весть о скором задании разлетелась мгновенно. Ели молча, черпали споро, старательно выцарапывая остатки ложками, коротко перебрасываясь редкими малозначными фразами. Даже обожавший всеобщее внимание Живчик только зыркал по сторонам из-под чуба, по-лагерному накрывая котелок всем телом.
— Всё, бойцы? На перекур? – Вытянувшийся старшина Воловик, в свои сорок два естественно воспринимаемый всеми отцом-верховодом, рывком затянул кожаный офицерский ремень, поправил кобуру и ножны. Тыльной стороной ладони привычно разогнал по верхней губе, всем на зависть, как у моржа вислые усы и с нескрываемой нежностью прогладил введённые два месяца назад погоны. – Айда-те наверх, за хату.
Дьяк, в три затяжных глотка опустошив кружку и, поблагодарив дежурного, поспешил за своими. Хотя чего спешить-то? Без него всё решат, ему только кивнуть с умным видом. Обходя разорванный прямым бомбовым попаданием немецкий полугусеничный пушечный тягач «ганомаг», задержал дыхание – трупы фрицев захоронили, но запах горевшего человеческого жира неистребим.
Апрель на Кубани ломал все его предыдущие представления о весне. Дома-то, в Томской области, сейчас только-только сугробы осели, вдоль дорог с насолнечной северной обочины грязно вычернели ледяные соты-коросты. Да наросли полутораметровые сосульки – с крыш до земли. Ещё, поди, свиристели и снегири в тайгу не улетели. А здесь уже цветы распускаются. И это же подумать только, на абрикосах! На абрикосах, Господи помилуй. Молодая, явно озимая, какая-то вся кружевная травка плотно покрывала давно просохшую землю. Даже вспомнить страшно, какая в России в апрелях гиблая распутица. Жуть. К тому же у Дьяка была особая причина не любить грязь: из-за проклятой жижи прошлым октябрём он поймал снайперскую пулю. Тянули связь, два-три шага, и сапоги от тебя отставали. Вот он и задержался на долю секунды, не спеша падать животом, грудью, влипать руками по локти в эту тестообразную ледяную глину. Долю секунды – и вот теперь чешется рубец вдоль левых рёбер.
Нежные веточки, увешанные расщелившимися почками, холодно-скользко гладили лоб и щёки, ноздри сладко щекотал дух сочащейся под солнечным давлением смолки, кружащий под ногами голодный, обиженно толкающий всё на своём пути шмель давил сочувствие. Выселок, в котором они расположились, укрывался от пылящего, гудящего и гремящего шляха двумя километрами всхолмленных зарослей орешника. И если бы не рваная, сбивающая ритм канонада, уже четверо суток не смолкающая вокруг невидимой за горой Абинской, да не пролетевшие с утра туда-сюда восемь раз советские штурмовики и немецкие бомбардировщики, то как бы сейчас получилось – хоть на несколько минуточек! – отдаться бездумному весеннему восторгу. Зацветающая алыча, толкающийся шмель, молодая сильная травка…
Так как Кырдык и Пичуга были в нарядах, то курильщики разделились три на три: Старшой, Сёма и Ярёма против Копоти с Живчиком и примкнувшим к блатным Лютым.

Для тех, кто не знает списочного состава: Старшой – командир отделения, младший сержант Воловик Тарас Степанович тысяча девятьсот первого года рождения, успевший ещё на Гражданскую, а между войнами бригадир столяров-краснодеревщиков в Нижнем-Горьком. Кырдык – Ильяс Азаткулов, местный пастух-ногаец, теперь минёр, кажется, двадцати пяти ещё нет, хотя кто точно определит возраст степняка? Сёма – их чудо-снайпер с Дальнего Востока, по документам Калужный Семён Семёнович, тысяча девятьсот восемнадцатого года рождения. Ярёма – богатырь, ялтинский портовый грузчик Ерёмин Мирон Никифорович, с двенадцатого. Пичуга – и правда как малая птичка, худосочный московский студент-филолог Клим Пичугин, хорошо, если уже есть двадцать, но знание немецкого языка – и в разведку. Противную сторону представляли два вора – рецидивист-скокарь Копоть – Шигирёв Прохор Никитович, тысяча девятьсот девятого года рождения в лихославном городе Орле, беспризорник, за три ходки накопивший тридцать четыре года по статье сто шестьдесят второй, и Живчик – ярославский вор-сопчик Гаркуша Яков Иванович, семнадцатого года, почти отмотавший десятку, да получивший довесок за попытку побега. Почему к ворам присоединился грозно звучащий Лютый? Ну, на самом-то деле – Лютиков Антиох Аникиевич, пермяк, сын священника, с семьёй сосланного на поселение в Казахстан и оказавшийся в армии после письма к товарищу Калинину с прошением разрешить ему с оружием в руках защищать родную Советскую власть. Но «Лютый» точнее прилегало к широкоскулому и широкобровому блондину, гимнастического сложения, боксёру, борцу и мастеру метания ножей, лопатки и топора.
И тогда уж и о Дьяке! Шутки шутками, но, действительно, дьякон Русской Православной Церкви, рукоположенный архиепископом Варлаамом Ряшенцевым, отец Димитрий – Дмитрий Васильевич Благословский, тридцати лет, родом из Томска. Здесь в разведке радист, до того рядовой третьего взвода Пятьдесят шестого отдельного батальона связи Двадцать четвёртой стрелковой дивизии. В армии с января сорок второго – тогда вышедшую из окружения, страшно поредевшую Четыреста двенадцатую срочно переформировывали в Двадцать четвёртую, и его, работавшего на вологодском оборонном заводе, зачислили в батальон связи не глядя на «бронь» и «сан». В марте дивизию перекинули под Тамбов в резерв Ставки, а четырнадцатого декабря выгрузили в Калаче и форсированным маршем вывели на реку Мышкову на позиции обороны Сталинграда. Так что первая «беседа» рядового-дьякона Благословского с особистом состоялась только в госпитале. Если бы поставленного на особый учёт тогда не забрал к себе в дивизионную разведроту лежавший рядом лейтенант Смирнов Александр Кузьмич, которому второй орден Боевого Красного знамени генерал Шумилов вручал прямо в палате, то кто знает, чем бы всё закончилось.

В разведке всегда все только добровольцы. Первые наборы были идейно-комсомольскими, но на второй год войны потери среди героически страстных, но недообученных, да и зачастую, психически и физически непригодных, заставили командование внести коррективы. С января сорок второго в армию из лагерей стали набирать осужденных по уголовным статьям на срок не более двух лет, а потом пошли и все желающие, кроме политических. В пугающие уже своим только названием штрафбаты направляли не более десяти процентов из самых конченых головорезов, основная же масса «прощёных Родиной» комплектовала пехоту. На желание перевестись в разведку писали рапорты оттуда и оттуда, ведь если жизнь и смерть пехотинца были в замыслах командования, то у разведчика они более зависели от собственного ума. Так что встречались бойцы с опытом от самого июня сорок первого.
В их роте, кроме самого старшего лейтенанта Смирнова, из таких первых комсомольцев, на весну сорок третьего служило трое, и авторитет первозванных был беспрекословен. Даже для воров.

Понятно, «на перекур» сказано фигурально, курящие в лесу некурящими отслеживаются метров за пятьдесят-семьдесят. Просто здесь, за хатой, можно было перетереть без лишних глаз и ушей. Спор повёлся тактико-стратегический, по принципам проследования прохождения «бесед». Старшой предлагал ничего не менять и являться чётко по приказанию, то есть, в азбучном порядке от «а» до «я». Копоть же хотел немного помутить – мол, кто-то в наряде, кто-то у врача и прочее, прочее, чтобы ему с его «ш» оказаться посреди «а» и «б». По логике Копоти, капитан на первых порах особо рыть не станет, надеясь всё равно до конца дня кого-то в виноватые назначить. Поэтому пусть первыми чистилище пройдут рябые. А в конце предъявить ему самых бело-невинных, типа Пичуги и Кырдыка. Логика убедительная, однако, если капитан подвох учует, а он, по породе своей борзой, обязательно учует, то тогда горюшко на всех ляжет.
Копоть чуть кашлянул, и Живчик махом поднял на колени тяжко звякнувший вещмешок. И это было ошибкой. Принципиальной. О том, как неделю назад, когда рота только располагалась в пункте дислокации, обживалась, копала дозорные и огневые точки, минировалась, а блатные куда-то по ночам отлучались, знали все. Что-то из раздобытого в блиндажах и схронах выбитых фашистов воры внесли в общий котёл, но, понятно, что-то и замагатили. Ну, это их натура, а, с другой-то стороны, деловые всерьёз рисковали подорваться или попасться патрулю, так что осуждать было сложно.
Только вот сейчас мазурики лопухнулись. Грубовато вышло. Так с товарищами по оружию поступать бы не стоило. От «фронтовой» коричневого французского коньяка с розовой консервированной колбасой и хрупкими галетами никто не отказался, но переходить на сторону мутильщиков теперь даже и не думали. Вроде как купленные получаются. Не задорого. Так что и поддакивающий до того Копоти Лютый смялся.
— А ты, Дьяк, как мыслишь? – Копоть щедро плеснул в кружку коньяк, а Живчик выложил на левую ладонь толстый кружок колбасы на галете. – Тебя, понятно, на «д» из первых позовут, но дело не в личном фарте, а в понятиях для братвы. Если мы с Живчиком на войне по правилам, то ты да Лютый вообще висельники политические. Вам контрреволюцию за папу-маму враз навесят. И кто тогда за вас встрянет, если не мы? Не все мы?
Копоть почти улыбался криво подрагивающим ртом, только ледяной чёрный взгляд, по-лагерному никогда не опускаемых глаз выдавал всё его быкование. Как же он сейчас проклинал себя за то, что затеял публичное бодание со Старшим, вполне ведь понимая, что, скорее всего, проиграет, и теперь всё его блатное самолюбование пылало от унижения.
— Да, Дьяк, что ты думаешь?
Ярёма осторожно, с оглядкой, как это делают сильные люди, привстал со скамьи, пересел на край, освобождая место подошедшему. Радист и повар – кадры особо оберегаемые, но Дьяк умел уже различать отношение к себе как личности и как к носителю сундучка с зайцем-уткой-яйцом-иглой товарищеских жизней, ранений, смертей, засад, а, главное, смыслов общей разведывательной работы.
— Думаю, что не стоит всем суетиться. Пусть у всех идёт, как прописано. А вот мы с тобой давай-ка лично нарядами подменимся. Попросим старшину, пусть в графике дежурств нас перемежит, и я, – Дьяк сдвинул манжет гимнастёрки, всмотрелся в мутно-затёртое стёклышко «первого-часового», – через тридцать семь минут заступлю на пост. Ты где должен быть? На шестом? А через четыре часа ты меня сменишь, и всё будет шито-крыто. Никто не подкопается.
— Ты сам сказал! – Копчёный выдержал красивую паузу, как бы и не сразу соглашаясь. – Замётано.
— Замётано! – Сбоку под руку подскользнул Живчик, поднимая на ладони следующую галету с колбасным кружком. – Уважуха! Быть тебе, Дьяк, козырным фраером.
Старшой и Ярёма переглянулись и, разом поднялись.
— Ну, ладно, – распрямившийся Старшой опять поправил ремень, кобуру, разгладил погоны. – Копоть, ты уж сам договорись о подмене. Придумай что там, типа живот крутит. Но это будут ваши дела, а мы ничего не знаем.
Все недружно заподнимались, и разряженной цепочкой неспешно потопали вниз, в расположение роты.
Тормознувший у входа в палатку, Лютый заглянул под полог и, убедившись, что внутри никого нет, с разворота толкнул нагнавшего его Дьяка в грудь пальцем. Потом ещё и ещё:
— Ты чего, отче?! – Почти неслышно шипел он. – Ты чего? Зачем с блатарями в поддавки играешь? Думаешь, оценят? Это Копоть-то оценит? Ну, объясни, объясни: какого горбатого ты за воров встреваешь? Что за высший смысл подставляться?
Вот зачем Дьяк так снисходительно скалился? Лютый в ответ выдержал бы что угодно, хоть зуботычину, но только не эту самодовольную дьяковскую улыбочку. Лютый уже не знал, куда ещё закосить глазами, и сжимался, сутулился, срываясь с шипа на сип:
– Да! Согласен. Согласен: виноват. Ну? Да. Виноват я! Был такой момент, заёрзал, заюлозил. Ну? Прости.
— Бог простит. И понятно, никто блатным не верит. Что они оценят? Просто увидел его страх, ну, и среагировал. Можно сказать – срефлексировал, не успев подумать. Такой головорез и струхнул. Так что, это ты меня прости. Согласен, зря на риск иду.

***

— Фамилия?
— Благословский.
— Имя и отчество?
— Дмитрий Васильевич.
— Год рождения?
— Тысяча девятьсот тринадцатый.
— Место рождения?
— Томск.
— Место проживания на момент демобилизации?
— Вологда.
— Национальность и гражданство?
— Русский, гражданин СССР.
Капитан – молодой, но уже полнеющий и лысеющий, устало задавал протокольные вопросы, не поднимая головы от бумаг. И, правда, сколько же раз он сегодня проговаривал и выслушивал то, что можно было просто прочитать. С обеда начал, так что уже человек тридцать точно прошерстил.
— Когда и каким военкоматом вы были мобилизованы в Красную армию?
— В Красную армию мобилизован двадцать пятого января тысяча девятьсот сорок второго года Ленинским райвоенкоматом города Вологды.
— В какую часть вы были зачислены и в качестве кого служили?
— Зачислен рядовым красноармейцем в третий взвод Пятьдесят шестого отдельного батальона связи Двадцать четвёртой стрелковой дивизии. Позже, когда дивизию перевели под Тамбов, был отправлен на курсы связистов.
— А как это получилось? – Капитан чуть-чуть приподнял лицо, напускно нехотя разглядывая стоящего навытяжку рядового. – Как вообще вы оказались мобилизованы? Вы же были под бронью. В анкете сказано: «происхождение: из служащих, лишён прав не был», но тут же далее: «возведён в сан диакона Русской Православной Церкви». Вам же не в Рабоче-крестьянской красной армии, вам, в лучшем случае, в народном хозяйстве, да и то под надзором.
— Я очень хотел. Родину защищать.
— И что? Пошли на подлог? – Капитан опять уткнулся в личное дело. В свете керосинки блестел золотистый, в синей окантовке с белыми звёздочками, погон и круглая лысинка на темени. – В разведку зачем напросились? Захотели сменить место службы в надежде утери личного дела при переводе в нашу триста тридцать девятую дивизию?
— Я, правда, очень хотел Родину защищать.
— «Правда»? А что есть «правда»? Для вас? – Ну, вот, начинается. Капитан откинулся на табурете до предела возможности, скрестил руки на груди, перекрыв яркий, новенький орден «Отечественной войны» второй степени. Наверное, за Грозный или Гудермес, там в январе-феврале энкэвэдэшники с эдельвейсовцами, а ещё пуще с местными предателями крепко бились. Пухлое, мучнисто белое лицо в каре начёсанной поперёк лба прядки и низких висков, продолжало выражать усталое равнодушие, но в глубине синих, как у младенца, глаз чуть-чуть обозначились точки кошачьего охотничьего интереса.
Вкопанная под крышу палатка, в которой располагались образцово застеленные, прикрывающие одеяльными навесами вещмешки и чемоданы, командирская и замполитская раскладушки, большой стол-козлы, зелёный сейф и фанерный ободранный шкаф с посудой и пайковыми запасами, в свете керосиновой, со чистым новым стеклом, лампы казалась так расслабляюще уютной, мирно обжитой, что Дьяк едва сгонял, сбивал в кучу разбегающиеся мысли.
Не дождавшись ответа на непротокольный вопрос, капитан вернулся в прежнее, надбумажное положение:
— Какие у вас взаимоотношения с Шигирёвым Прохором Никитовичем?
— Взаимоотношения у нас с рядовым Шигирёвым нормальные. Личных, если вас это интересует, нет. Только служебные.
— Это вы что, так шутите? В одном отделении с вором-рецидивистом – и «только служебные»? Интересно. Поделитесь опытом, как вам, служа с матёрым уголовником, удаётся не видеть фактов мародёрства?
— Так ведь с него должны судимость снять: рядовой Шигирёв очень смелый разведчик, в группе захвата добыл одиннадцать языков. И лично уничтожил порядка двадцати фашистов. Я с ним около тридцати раз ходил в тыл врага. В поиске он образцово дисциплинирован и находчив.
— Прям наградной рапорт. А вас не настораживает, что социально опасный элемент вдруг напросился на фронт, да на самый риск?
— Позвольте повторить: мы только товарищи по службе, не друзья.
Капитан неспешно просмотрел несколько разнородно испечатанных листов.
— Про Пичугина Клима Серапионовича даже спрашивать не стану. Но, вот с рядовым Лютиковым Антиохом Аникиевичем вы уж точно дружите. Вам же по происхождению положено – оба из священнослужащих.
— С рядовым Лютиковым мы, правда, состоим в достаточно доверительных отношениях. Но, опять же, не из-за происхождения, а более потому, что так же многократно бывали с ним в поиске за линией фронта.
— И он тоже герой.
— Так точно: рядовой Лютиков смелый, находчивый и дисциплинированный разведчик. Спортсмен, помогает новичкам в освоении приёмов борьбы.
— Конечно, конечно. И потому в период меж заданиями вы с Лютиковым ни о религии, ни об отношении советской власти к религии не говорите?
Всё то же выражение утомлённого равнодушия, только глубинные точки охотничьего интереса расширялись вместе с зрачками. Дьяк ответно чуть-чуть притоптался.
— Мы с Лютиковым, если не в наряде или на задании, обязательно присутствуем на политзанятиях, спросите товарища политрука. Более того, мы испытываем искреннюю благодарность к советской власти, которая доверила нам оружие и позволила реализовать желание биться с фашистскими оккупантами. Конечно, беседы наши иногда касались личной веры, но только личной, без обобщений. И никого в них мы никогда не вовлекали. Кроме того, Лютиков много времени уделяет боевой и физической профессиональной подготовке разведчика, так как в поиске он обычно идёт в группе прикрытия, что предполагает прямые и активные боестолкновения с преследующим противником и диверсионные акты.
— Не надо меня просвещать. Я знаю специализации в разведгруппе.
— Прошу прощения, виноват. Простите.
— Ну, насчёт прощения, ещё успеется. А сейчас отвечайте: вы категорически утверждаете, что никакой критики советской власти за её принципиально твёрдую материалистическую политику в отношении церкви, а также распространения иных антисоветских, в том числе монархических, взглядов среди кого-либо из красноармейцев своего подразделения ни вы, ни рядовой Лютиков не вели?
— Так точно. Утверждаю. Мы, как вменяемые русские люди, не можем не испытывать самые добрые чувства к рабоче-крестьянской власти, особенно после того, как прочитали в газете «Известия» то, что правительство, возглавляемое товарищем Сталиным, решило принять материальную помощь от верующих на производство боевой техники. А какую радость мы пережили прошлой весной, когда в Москве было разрешено пасхальное богослужение!
— Ну, это временно. Рано вы обрадовались. И чему, собственно? Ведь если подумать, то получается: обрадовались нападению врага на нашу советскую Родину. Мол, теперь Родине не до вас, не до уголовников, кулаков и церковников. Рано. Как бы вам ещё не наплакаться.
Дьяк вытянулся в «смирно». Капитан тоже развернул грудь, на двадцать-тридцать секунд задержал дыхание. Уже не только глаза, само округлое лицо обрело что-то кошачье. Но выдохнул, закрыл тоненькую папку, нацарапал запавшую внутрь вязочку, завязал бантиком.
— Рядовой, свободны. Временно.
— Разрешите идти?
— Идите. … Отставить.
Что ещё?! Дьяк, мотнувшись, сделал разворот на месте.
— Как мне объясняли: Успенский, Троицкий, Преображенский – праздничные фамилии давались выпускникам духовных заведений за отличную учёбу и примерное поведение. Боголюбов, Добронравов, Благословский – это фамилии для безупречных в поведении, но слабо успевающих. А Цветковыми, Розановыми, Лютиковыми нарекали и отвратительно учившихся, и недостойно ведущих себя.
Дьяк держал спину.
— Сегодня Лазарева суббота. Завтра Вербное. «Осанна в вышних». А вы знаете, что на блатном жаргоне «карусель» означает и церковь, и групповые развратные действия, как-бы оно равнозначно? А божница на фене – «унитаз»?
— Так точно. Ещё для них церковь – «клюква», отсюда «клюкнуть» – повести на развод, на обман.
— И что? Благословский? Что, дважды осужденный вор Шигирёв – при этом всё же смелый, находчивый и дисциплинированный?
— Рядовой триста тридцать девятой разведроты Шигирёв привёл из расположения врага одиннадцать языков. И лично уничтожил более двадцати фашистов.
Уже несколько минут нараставший гул подлетающих из-за горы самолётов как-то разом развернулся в прерывисто вибрирующий рёв нависших над самой землёй десятков двигателей. Даже пламя в керосинке задрожало, закачав стены палатки.
— Ну, вы постройте из себя идиота. Пофиглярствуйте до поры. – Капитан захлопнул сейф, вдавил ключ вглубь кармана тёмно-синего галифе. – Рядовой, на выход!
— Товарищ капитан, у нас укрытие оборудовано, из ледника. С каменным перекрытием. Пойдёмте!
— Благословский, бегом в укрытие!
Капитан вновь сел за стол, и совершенно кошачьи фыркнул:
— Оборзел от вежливости, идиот.

Восемьдесят восьмые «юнкерсы» на низкой высоте перевалив западное начало Большого хребта, обошли нашпигованную зенитками Абинскую и начали набирать высоту, отходя в сторону Ильской-Краснодара. Не менее полусотни бомбардировщиков, форсируя подвывающие двигатели, угасающими чёрными чёрточками поднимались в синее весеннее небо. Их прикрывали две тройки едва различимых в вышине «мессеров». В убежище – рукотворную пещеру под толстенной насыпью валунов, спустилось не более десяти человек, остальные, собравшись, но не кучкуясь, громкими матами комментировали пролёт фашистов.
Дьяк, затылком чувствовал взгляд Копоти, но упорно стоял у самого спуска в убежище, готовый унырнуть от пустого разговора. Нет, товарищ майор, никого тут не настораживало, что вор в законе напросился на войну. Все знали, что Копоть на зоне отморозил, с психу поднял на «перо» другого вора, и по разборкам мог быть блатными казнён. Должен был казнён.
— Эх, на горке бы пару взводов с противотанковыми рассредоточить, – аж с подсвистом тенорил Живчик, – они бы фрицев славно пощёлкали. Как семечки.
— Ты сходи, сначала эту горку от эсэсовцев зачисти, стратег хренов. – Старшой стоял так, чтобы держать в виду и Дьяка, и Копоть: если блатной вначале что просит, до заискивания вертится, но потом, получив желаемое, не удержится, непременно хаманёт, восстанавливая своё самомнение.

На вечернем построении ротный, приняв доклад о наличии свободных от дежурств, сразу взял быка за рога:
— Товарищи командиры и красноармейцы, завтра у нас полдня на подготовку, а после обеда по группам выступаем на указанные участки передовой. Там к нам подключатся батальонные. Вечер наблюдаем. Ночью переходим линию фронта. Батальонные шумят и тут же возвращаются, имитируя неудачу. Мы углубляемся и расходимся на задания согласно конкретным приказам. У каждой группы своё задание, и задание чрезвычайно ответственное. Поэтому я лично пойду с вами. Товарищ младший лейтенант остаётся за меня. Если есть больные или ещё что мешает идти, доложить немедленно. Есть? Нет. Спасибо, товарищи, в этот раз востребован весь состав. Итак, вечер, ночь и завтрашние полдня – на подготовку к длительному рейду. Учить никого не буду: боеприпасы, боеприпасы и боеприпасы. Хотя фронт держат румыны, в тылу полно эсэсовцев. Так что с танкистами время не теряйте, они не сдадутся. Нужно постараться найти вермахт, ту же девятую зенитную дивизию – связистов, зенитчиков, идеально взять снабженцев. И ещё внимание: на перевалах опорные точки горных стрелков из недобитого сорок девятого корпуса, с теми контактов избегайте вообще. Лишние потери, они всегда лишние. Итак, товарищи, если есть личные вопросы или личные просьбы, подходите ко мне или замполиту через час.
По кивку ротного, командовавший построением младший лейтенант Морозов рыкнул:
— Взвод, разойтись! Командиры отделений, к командиру роты!
И тихо, но дальнозвучно, добавил:
— Письма утром сдавать мне.

Письма перед рейдом в тыл писали всегда. Ну, кому было к кому.
Старшой раздавал двухсантиметровые химические обрезки-карандаши, которыми его по ветеранской дружбе беспрекословно снабжал зампотылу. Как и тетрадочными листками. Не подходили за письменным набором только Ярёма, у которого все родные и близкие находились в оккупации, Кырдык – по причине неграмотности жены, и Копоть – круглый сирота, по воровским понятиям не заводивший «постоянную» маруху, дабы не прослыть среди юрок семейным. А вот Живчик настрачивал даже три-четыре треугольника: матушке и кралям. Так же дополнительную бумагу просил Пичуга, у которого никогда не получалось уложиться в полторы странички треугольника. Таёжный бродяга Сёма, как-бы разорвавший всякие связи с ушедшими с атаманом Семёновым в Монголию «семейскими» казаками-родственниками, писал своей школьной учительнице. Лютый разом отчитывался деду, отцу, матери, семерым братьям и трём сёстрам. Дьяк – жене и дочери.
В эти минуты мучительно-сладкого литературного творчества все, по возможности, разбредались, рассеивались по восточному склону оврага, пользуясь последними минутами по южному быстро жухнущего предзакатного света.

«Здравствуйте мои родненькие сынки Илюшенька и Петрик, доча Анюся и жена Мусинька! Анюся, поздравляю тебя с днём рождения, который будет 29 мая, наша военная почта идёт медленно, сегодня уже 17 апреля, но я надеюсь, что к твоему дню письмо успеет. Может и раньше. Анюся, желаю тебе быть здоровой, расти, слушать мамку с Илюшей и дружить с братиком Петей. И дожидаться своего папки. Он вернется обязательно к вам, мои дорогие. Не думайте о плохом, уж как оно выйдет. Война – горе безмерное. Илюша, ты как старший помогай маме и сестрёнке, пока война в доме ты мужик за меня. Петрик, учись старательно. Я пока чувствую себя хорошо, но как вы – я давно не знаю, так уж от вас письма давно получал. Прошу вас не обижаться на меня за мои нечастые весточки. Я вам стал реже писать, ввиду того, что мы уже третий месяц наступаем, почта отстаёт. Гоним фрица с нашей земли взашей. Муся, ты получила деньги за орден и подбитый танк, которые я тебе высылал в январе? Если не получила – напиши. Я доложу замполиту батальона. Вот пока всё. Привет всем нашим – родне, соседям. Я всех прошу, чтобы не обижались на меня ни за что прошедшее. Крепко, несчётно вас целую, сынов моих и дочку с мамочкой. До свидания. Ваш папа и муж Тарас.
С красноармейским приветом старшина Воловик Тарас Степанович».

«Дорогая моя учительница Нина Сергеевна! Разрешите мне вам передать свой пламенный, фронтовой и незабываемый привет и массу наилучших пожеланий в вашей одной жизни. Дорогая Нина Сергеевна, когда я получил ваше письмо, оно сильно на меня подействовало. Я сочувствую всем вашим трудностям, вашему горю, и мне тоже тяжело. Ведь я тоже на фронте, где жизнь считается по секундам. Я также сильно переживаю о смерти вашего сына, моего друга Вити. Я тоже не сплю ночами, ибо нельзя, это война и прочее. Клянусь вам отомстить за Витю и застрелить 10 фашистов на его счёт. Нина Сергеевна, нас постигло общее горе, оно не только у вас, ведь и весь наш советский народ терпит. Но мы не должны ныть, а наоборот переносить все эти трудности, стиснув зубы. Уже недолго и покончим с гитлеровскими бандитами, разобьем и сметем с лица земли всю фашистскую нечисть. Не печальтесь, не падайте сильно духом. На этом разрешите письмо кончить. Пишите мне письма. Ваш преданный ученик и навсегда друг Вити Семён Калужный».

«Здравствуйте, дедушка Андрей, батюшка с матушкой, братишки Ваня, Лёня, Лёва, Киря, Гриня, Рома, Федюша, и сестрёнки Таисия с Шурочкой и Липочкой. Шлю вам боевой привет и желаю всего самого благого. Батюшка, верь: здесь на фронте я только твёрже становлюсь в вере в светлую и обязательную победу правды. Матушка, прошу не волноваться: Бог только знает, как дальше будет, но посуди – в боях участвую с самого начала своего воинского служения и за год даже легко не ранен. Это ведь никакая не случайность, это ваша родительская любовь. К тому же после Сталинграда враг слаб в коленях стал. И каждый день мы продвигаемся всё вперед и вперед на запад, скоро будет конец зверю. Хотя, когда он на нас пёр, то почти не встречал укреплений, а теперь, когда мы идём на него – всё стальное и бетонное да 25 км вглубь, и, всё равно, он трусливо бежит, хоть и огрызается. Скучаю по всем вам, родные, напишите, какие у вас цены на всё, а особенно на хлеб. Ваня, Лёня и Таисия работают, хватает ли их зарплат? Вот выгоним врага, тогда доучатся, а пока пусть.
Ваш сын, внук и брат Антиох. Он же рядовой Лютиков.».

«Здравствуй, милые Катюша и Уленька!
Катюша, получил от тебя сразу два письма – как наступление, так почта чумеет. Ты посылала эти письма в разные дни, а я их получил вместе. Эх, почта, но зато я вдвойне счастлив. Читаю и перечитываю, и за каждой строчкой слышу твой голос, вижу шевеление твоих губ… Катюша, как же мне хотелось тебя сейчас вас увидеть, ты не можешь себе представить! Прижать к себе тебя и доченьку. Ткнуться носом в ваши макушки. Подумать только – четыре годика! Совсем большая, наша красавица. Но ничего не поделаешь. Я знаю, что ты обо мне думаешь, я постоянно знаю, и от этого на душе легко, не страшно, хотя бои плотные, злые. Ладно, когда победим, к моему приезду приготовь как можно больше писчей бумаги. Мне это будет нужно. Сейчас о своей жизни писать много не приходится, а потом нужно будет обязательно всё-всё рассказать. О жертвах и подвигах. О друзьях-товарищах, об увиденном и перетроганном великом зле, горе, и всё равно непобедимости добра. Ещё недельку и будет нам Праздник. Ты сама это знаешь. Только, матушка Катюша, ты ведь у меня послушная и, по смиренности, исполнительная? Да? Ты ведь тоже Благословская? Тогда мужней волей повелеваю: не затрудняй себя на огороде, как можно больше старайся отдыхать. Поцелуй за меня маму. У неё всё по-прежнему?
Крепко и нежно обнимаю вас, мои самые дорогие на этом свете, и целую, целую. Ваш отец Димитрий».

«Родные мои мама, папа, уважаемые тётя Люся, Борис Самуилович, Мила Борисовна, Елена Игоревна и Николай Иванович!
Простите, что я вам так давно не отвечал. Хотя ваши письма все получал, за которые большое спасибо. Но мы уже второй месяц в наступлении, меняем дислокацию так, что и по двое суток на одном месте до вот этого нынешнего дня не задерживались. А уж я, тем более, постоянно задействован командованием. Много требуется переводить. Потому, когда выпадают минутки – сплю. Просто по-детски глубоко и сладко сплю. Привык к разрывам и выстрелам, не реагирую, так, наверное, моряк привыкает к плеску волн под бортом и качке. Интересно, смогу ли потом отвыкнуть? Война в принципе очень шумная, и возникающая тишина даже тревожит. Угрожает неестественностью.
А ещё я очень хорошо сошёлся с товарищами из нашего подразделения. Настоящие верные друзья, хотя многие гораздо старше меня. Но никто возрастом и званиями не задаётся. Как много я вам расскажу о них при встрече. Впрочем, я уже писал об этом и, кажется, неоднократно. Простите, и это никак не значит, что я забываю о вас и забываю о нашем доме, о нашей дружной коммунальной квартире. Нет, помню всегда, всех, всё, просто эта домашняя память никак не связывается с тем, чем мы повседневно живём на фронте. Она как бы отдельно, в отдельном уголке сердца, и достаётся оттуда, когда приходят ваши письма.
И потому их, ваших писем, мои родные, всегда было, есть и будет очень мало. Как сладко читать их в редкие свободные минутки, смаковать каждое ваше послание, ведь они такие нежные. Именно «нежные» – вот очень точное слово, точное и всё объясняющее! Нежность совершенно неуместна в виду жестокости военных действий.
После такого нежного вашего письма становишься как-то злей, в ещё большем желании сделать для нашей родины всё, даже до смерти. Спасибо, милые, за такие поднимающие дух письма. Они одновременно укрепляют боевой дух, и, в то же время, не позволяют огрубеть. Я очень даже не знаю, как передать мою радость, что хотя через письма, но вы вместе со мной.
Елена Игоревна и Николай Иванович, как правильно, что вы со всеми нашими солдатскими и командирскими отцами, матерями, сестрами, братьями, всеми родными и близкими по всей стране, по всем городам и республикам – воюете вместе с нами, там, в тылу, куете грядущую победу – это еще один их трех залогов нашей. Желаю самого хорошего в вашей научной работе. Единый советский народ – как единый организм, могучий, смелый, свободный, ведомый волей великой коммунистической партии!
Папа, всё же как-то я обижен сыновней судьбою – за полгода пребывания на фронте я получил от Вас только одно личное письмо. Практически всегда пишет мама, даже Николай Иванович написал два. Почему? Я ведь тоже страдаю. Когда я вспоминаю сестру, слезы невольно заполняют глаза. Разве я виноват, что подговорил её учиться в Ленинграде? Если бы из всей нашей родни в Ленинграде кто-либо остался жив, тогда (зачёркнуто). Папа, ведь я тоже любил её больше всего на свете, гордился её талантом и хотел ей счастья. Хотел, чтобы она развивала свои уникальные способности не в МГХИ, а в Академии художеств. Как я хочу встретиться, взглянуть Вам прямо в глаза, взять за руки. Дорогой мой папа, прошу, умоляю писать мне, писать обо всем.
Письма из дома я ношу на груди, у самого сердца, как символ моей любви к Родине, к нашему русскому народу и Вам, мой милый папа. Конечно, жаль умереть в девятнадцать лет, но, в тоже время, даже хочется умереть, если точно знаешь, что твоя смерть приблизит час победы. Я солдат, я не случайная и несчастная жертва, а волевой, добровольный участник войны. И я верю: вы, мои родные, будете жить замечательно, будете о нас петь замечательные песни и будете жить с гордо поднятой головой. И вы будете рассказывать новым поколениям, что ваш родной сын, ваш брат, дядя, друг, погиб честно в борьбе за родину, за её освобождение.
Простите ещё раз пафосность. Как Ваши бытовые дела? Как, мамочка, твое здоровье? Пишите больше и чаще.
Любящий вас всех Клим.
Полевая почта всё та же 5*****1».

«Наше вам почтение, драгоценная моему солдатскому сердцу Поля. Во первых строках сего письма спешу сообщить, что я жив и здоров. И того же вам желаю, дорогая. Снаряды рвутся над головой, пули тоже свистят около ушей. Бесценная Поля, как вы живете – хорошо или плохо? Я живу хорошо. Не расстраивайтесь обо мне, не плачьте понапрасну, не зря меня друзья зовут Живчик, я фартовый и приду домой. Пока жив, и не могу гадать, но буду бороться с врагом до последней капли крови. Мы, бойцы рабоче-крестьянской армии, будем защищать свою родную родину и будем в ней счастливо жить. Мы все силы бросим на уничтожение гадов фашистов-немцев. Дорогая Поля, за подвиги меня скоро обязательно представят к ордену, и вы даже будете гордиться мною перед подругами. Шлю вам свой героический пламенный фронтовой привет.
Писал ваш сердечный друг Яков Гаркуша».

«Наше вам почтение, драгоценная моему солдатскому сердцу Рая. Во первых строках сего письма спешу сообщить, что я жив и здоров. И того же вам желаю, дорогая. Снаряды рвутся над головой, пули тоже свистят около ушей. Бесценная Рая, как вы живете – хорошо или плохо? Я живу хорошо. Не расстраивайтесь обо мне, не плачьте понапрасну, я фартовый, не зря меня друзья зовут Живчик, я буду бороться с врагом до последней капли крови. Мы, бойцы рабоче-крестьянской армии, будем защищать свою родную родину и будем в ней счастливо жить. Мы все силы бросим на уничтожение фашистов и немцев. Дорогая Рая, за подвиги меня скоро представят к ордену. Шлю вам свой героический фронтовой привет.
Писал ваш сердечный друг Яков Гаркуша».

— Товарищ старший лейтенант, письма с бойцов собрал, двадцать два, отправляю в штаб «вэшникам» на политконтроль. Семеро не стали писать. А твоё будет, Александр Кузьмич? – Младший лейтенант Морозов, обиженный отказом на двухсуточные просьбы тоже пойти на это задание, смотрел Смирнову не в глаза, а на два ордена «Красного знамени», две «Красной звезды» и две медали «За отвагу». Штабной разведрезерв всем наличным составом по мелочам за фронт не засылают, и, конечно, если всё сойдётся, то будет у Кузьмича ещё одна награда. У самого-то Морозова пока только одна «Красная звезда», а представление на медаль куда-то запропало. Хотя уже три месяца как комбат в дивизию направлял. «За боевые заслуги». Надо будет, по случаю, с ним поговорить, пусть тряхнёт там писарьков. А ещё в прошлом году новые ордена учреждены, специально для офицеров. «Александра Невского» очень красивый.
Смирнов, так же полу-отвернувшись в сторону обострившейся с рассветом канонады под Крымском, расстегнул планшетку, нашарил и протянул твёрдый офицерский конверт.

«Соня!
Страна и партия призвали меня к выполнению священного долга – защиты Отечества. Мне была оказана великая честь – встать в ряды РККА в порядке первой партийной мобилизации, я встретил врага обученным командиром. Сейчас опять плотные бои, востребованы мои теоретические знания, подтверждённые уже немалым фронтовым опытом. По мере сил и возможностей постараюсь оправдать высокое доверие партии. Завтра уходим на ответственное задание. Если вернусь, объяснимся подробно. А пока знай: ты себя не вини, со мной, действительно, трудно. Если уж встретила другого и полюбила, главное, если ты счастлива, я всё переживу.
А вдруг что-то пойдёт не так, моя к тебе последняя просьба: воспитывай сына Вилена коммунистом. Военный комиссариат обеспечит тебе необходимую помощь. В случае необходимости обращайся лично к т.т. Орешенкову, Стреянову, Тучиеву.
Будь счастлива. Целуй нашего Вилена. И, в любом случае, сохрани для него эту мою последнюю фотографию.
Смирнов Александр Кузьмич».

18 апреля 1943 года. Воскресение.

От Советского ИНФОРМБЮРО:
В течение 18 апреля на фронтах существенных изменений не произошло.

На Кубани наши части отбивали контратаки пехоты и танков противника. На одном участке бойцы Н-ского соединения несколько дней назад заняли высоту, имеющую важное значение. Сегодня немцы семь раз переходили в атаки, пытаясь вновь овладеть этой высотой. Все атаки гитлеровцев отбиты. Только в течение дня противник потерял на этом участке убитыми до 1.400 солдат и офицеров. Ожесточенные бои развернулись и на другом участке фронта, где немцы бросили в атаки более двух полков пехоты. Действия пехотных частей противник поддерживал крупными силами авиации. Наши части, обороняющие эти позиции, отбили атаки противника и нанесли ему тяжелые потери. По неполным данным, сбито 25 и подбито 8 немецких самолетов.

***

Три группы – три полных отделения плюс старший офицер, разделились за километр до передовой. Никаких прощаний, перекивнулись-перезыркнулись и тремя струйками втекли в молодую зелень сумаха, карагача, бузины и орешника. Каждую группу уводили местные батальонные разведчики.
Лёгкий подъём с каждым шагом становился всё более нелёгким. Коренастый, конопатый, со смешно растопыренными реденькими рыжими усиками – не то, что у прибывшего старшины, у которого они моржились как у писателя Горького, – местный старшина, шедший на шаг перед Командиром, негромко, но слышимо для всех, вводил в курс:
— Туманы под утро сползают. Хорошо, иначе у нас линию никак не перейти: мы на северном склоне, румыны на южном. За две недели друг друга уже в лицо узнаём. Вот хоть зелёнка в лист пошла, от снайперов немного прикрыла. А то днём шевельнуться не давали. Речушка отгуляла после дождей, но долинка широкая, открытые метров сто пятьдесят – двести, из укрытий камни разные, есть валуны, немного ив. Минные заграждения выше, на подъёме. А ещё выше, почти у гребня, доты. Эсесовцы, собачьи блохи, дорогу контролируют. Там у них и пушки забетонированы, даже стопятимиллиметровые есть, и крупнокалиберные пулемёты. И танковые гнёзда умно оборудованы, никакими штурмовиками не выковырять. «Илы» пытались по нашей наводке сработать, попали под зенитки. Две машины здесь упали, взорвались с лётчиками – мы потом ночью подходили, нет, никто не сдался. Экипажи сгорели в кабинах. Ещё два самолёта ушли с дымами. Короче, перед нами новый Очаков. И Измаил одновременно.
— Ты лучше скажи, за их гребнем кто? Искали там?
— Нет. До эсэсовцев поднимались, срисовали доты, другие укрепления. Выше – нет. И так-то с потерями. – Усатенький тормознул, оглянулся, вскинув ладонь. – Внимание! За перевалом мы в зоне видимости противника.

Два бойца, тоже в маскировочных комбинезонах, принимали гостей у начала окопа. Разлапистые, парноперистые листья-ветви сумаха уже плотно прикрывали неглубокий, трудно выбитый в каменисто-глиняных осыпях ровчик, зигзагами уводивший к укреплениям верхней второй линии. Чтобы не выдать появление группы, разбились по двое, по трое, с пятиминутными разрывами. Дьяк с радиостанцией и Пичуга с аккумуляторной батареей подались предпоследними. Замыкали Сёма со своей неразлучной «токаревкой-сороковкой» и подгруженный аптечками и подарочным куревом Лютый.
За табак местные поделились и кашей, и спальными местами. Наблюдали сменами по трое, свободные пытались хоть чуток придремать перед ночным выходом. Но получалось сложно, просто вылёживались, отложив оружие, подсумки, расстегнув брючные ремни.
На противоположном, менее крутом, но восходящем метров на триста выше, вражеском склоне нетрудно прочитывались протяжные окопы первой и второй оборонных линий с пулемётными выносами. Оттуда, сверху, просмотр был много удобней, но зато наша северная сторона была куда как лесистей.
— Ка-ак Крымск во-озьмут, то-о нам тут сра-азу штурмо-овать. В при-инципе, из-за горки га-аубицами мо-ожно накрыть по-о огневым то-очкам. – Командир роты, занимавшей участок, на котором ночью предстояло переходить линию фронта, сильно растягивал гласные. Видимо, после контузии. Молодой, а виски седые. – Но-о, всё равно, на-арода ма-ало. Румын шу-уганём, а немцы та-ам, на-аверху, упрутся. Авиа-ацию бы. Да зе-енитки звери.
— Там, выше второй линии обороны, в зелёнке довольно накатанная дорога. Она как бы только до Армянской, но далее от станицы есть тропы через хребет на Новороссийск. – Рыжеусый старшина осторожно подвинул под локоть смотрящего в бинокль Смирнова. – Левее. Ориентир три сосны, от них прямо вверх. Дот.
— Мо-оя разве-едка добира-алась до него. Эсэс.
— Хотели мы языка взять. Не дался, артерию себе вскрыл. Слушай, у нас пяток румынских кепок есть. Возьмёте? Очень смешные, так что фрицы не сразу распознают.
Наблюдательный пункт, накрытый плотными зарослями кислянки, был на четверых тесноват, но, правда, грунт ещё тот, ночами, когда рота окапывалась, лопаты не только клацали, но ещё и искрили о камни.
— Та-ак по нам и стре-еляли – на-а звук и на-а искры.
— Итак, показывай маршрут. – Смирнов отжал командира роты, и они с рыжеусым в два бинокля привалились к брустверу. Старшой приспособился над плечом Командира.
— Здесь мы сползаем к речке. Десять минут. Туман накроет, никакими ракетами не просветят. Видишь? Там меж ив – проволоки с боталами. Вон там. И там. Мы их камнями обходим. Выше вдоль леса плотно заминировано. Сделаем сразу два коридора. Один вперёд, другой назад. Туда – слева от кипариса. Это ещё полчаса. Ну, сорок минут. Далее вы прямо-прямо вверх – минут двадцать, если бегом. Вам – меж тем и тем сосновыми пятнами. Часовых мы, если всё спокойно, там не замечали. Есть правее, у блиндажей. А слева постовой метрах в сорока. И чуть за выгибом траншеи. Так что участок безконтрольный.
— Как мы в тумане не собьёмся?
— Туман по реке, понизу, у вас только ночь. Звёздная. Как вы за верхние окопы выйдете, мы с нижних берём языка. Или не берём? По любому, пытаемся, и отходим с громким боем. Шумим, гремим по второму проходу.
— Миномё-ётчики сразу на-акроют обе ли-инии. Отвлекут. – Комроты попытался втиснуться меж разведки. – И пе-ервый про-оход в мином поле то-оже отрабо-отают. Про вас ни-икто не у-узнает.
— Спасибо, товарищи, спасибо. Воловик, при сменах наблюдателей доведи до каждого маршрут с ориентирами.
— Так точно, товарищ старший лейтенант. – Старшой для чужих чуть ли не под козырёк взял. И уже когда они растянутым гуськом, пригнувшись, выбирались кривым окопом с «энпэ», пробурчал в спину Командира:
— Всё сделаю, всё как положено. А вы, Александр Кузьмич, пока тоже чуток подремите. Когда в другой-то раз придётся?

Туман всё более густеющими волнами стекал по руслу, подпитываясь сползающей с холмов низовой надтравной дымкой. Журчание накрытой воды становилось громче, громче воспевали своих возлюбленных лягушки. Какая же бурная и буйная на югах весна. Несколько летучих мышей немыми зигзагами чертились на фоне бледно-розовой ущербно-низкой луны и крупно засеявших зенит цветных звёздных горошин. Разведчики ждали.
Дежурно то с русской, то с немецкой стороны взлетала осветительная ракета, пронзительно выбеляя затуманенное каменистое уречище и залесенные склоны. Дежурно то с нашей, то с противной стороны коротко отстукивал пулемёт, очередь гаснущим эхом переталкивалась от склона к склону. Разведчики ждали.
Сырая пронзительная прохлада забиралась за воротник, в рукава, набухала каплями на бровях и кончиках носов. Разведчики ждали.
Командир и Усатый, слившись в один контур, сдвинули часы с фосфорными цифрами и стрелками. Три-ноль-ноль – развод и смена караулов. Пора!
Сапёры, за ними батальонные, крайними дивизионные. Ползком в туман, там уже на карачках, на коленях по скользким влажным камням, в обжигающе ледяную воду. Лягушки предательски замолчали. Их заминку восполнили двое батальонных с подхватившим страстное утробное воканье Живчиком. Вышло так убедительно, что сами зелёные возмутились прибытием новых конкурентов и вновь заорали, раздувая горловые мешки.
Голова в ноги, голова в ноги – змейкой оползли проволочные растяжки с гремучими консервно-баночными сторожками и взведёнными натяжными противопехотными минами. По сапёрным маячкам вошли в зелёнку.
Туман выпустил в спящий кустарник бесшумные неясные тени.
Двое батальонных ножами сняли часового. Заняли позиции по траншее справа и слева. Всё тихо. Остальные трое батальонных снырнули за бруствер, выгорбились, сцепились мостком, чтобы по их плечам перебежали дивизионные.
Три – сорок одна.

Переступать с перекатом стопы, чтобы ничто вдруг чего не хрустнуло, сколько не тренируйся, быстро не получится. Шажок за шажком. Вторая линия на указанном участке, действительно, была пуста. Сползший в траншею богатырь Ярёма привычно ссутулился, терпя, пока остальные перепрыгивали по нему за заднюю стенку. Первый, второй, третий, … восьмой, девятый. Все? Все. Трудно распрямившись, поднял руки. Копоть и Живчик, натужась, выдернули.
Всё тихо. Четыре – ноль семь.
Вперёд! Вперёд! Вперёд. То есть, в гору, в гору!
Они успели подняться метров на двести, когда внизу загрохотало и засияло. Длинные очереди громогласных ППШ и гранатные взрывы пробудили обе стороны фронта – словно по команде десятки ракет свистящими огненными точками взвились в небо, вспыхнули, хлопнули, раскрыв парашюты на безжалостные десять-двенадцать секунд и, судорожно догорая, попадали в туман, прошиваемый косо рикошетящими от камней малиновыми и жёлтыми пулемётными трассерами. На румынских пулемётчиков полетели русские мины, русским миномётчикам ответили горные орудия немцев…
Вперёд! Вперёд.
Через минут десять всё, опять же, почти разом стихло. Последним отстучал пулемёт Дегтярёва – ага, значит, наши вышли, фашисты уже выслали поисковые группы и по своим вблизи нейтральной полосы не стреляли.
Вперёд, вперёд, вперёд… Зигзагами от дерева к кусту, от куста к валуну. Вскочил, пробежал десять-пятнадцать шагов, припал к «естественному укрытию». Огляделся, вскочил, пробежал… От валуна к кусту, от куста к дереву. Впереди Кырдык и Лютый. Замыкающие Копоть и Живчик.
Подъём с каждым шагом заметно набирал крутизну. Плотно погнанная к спине сумка с рацией начала как-то сползать с левого плеча, но остановиться, поправить ремень без надежд. В куст рядом с Дьяком на колени упал, часто, как собака, дышащий Пичуга. Согнувшись – лбом в землю – подкинул-подтянул аккумуляторы. Но, ничего, терпит парнишка. Радист и переводчик, перегруженные самым ценным – радиостанцией РБ-М с двумя аккумуляторами, компенсированы облегчённым боезапасом: их ПэПэШа не с барабанными магазинами, а с лёгкими секторными «рожками». И «карманных» патронов по двести штук.
А так-то разведчик, уходя в тыл врага, брал с собой порядка семнадцати килограмм патронов «семь-шестьдесят два» – под обязательные пистолет-пулемёт Шпагина и самозарядный пистолет Токарева: пять снаряжённых дисков по семьдесят одному – при умелой прокрутке дисковой пружины – семьдесят три патрона, и столько же в пачках по карманам. Добавить вес самого оружия – три с половиной ПэПэШа и увесистый ТэТэ, пять-семь гранат, вот ещё десяток кило. Бинокль, кинжал, аптечка – так что никаких продуктов, только фляга воды.
Почти тридцать килограмм продуманно подогнанного, нигде не брякающего, не царапающегося и цепляющегося боеобеспечения – подъём с каждым шагом заметно набирал крутизну. Но – вперёд, вперёд! Вперёд…
Луна осела за гряду, и звёзды окончательно заполнили разряженную черноту налёгшего на взмокшие росой кроны карагача и лещины космоса. Земля ответно пружинила, остро пронзая пустоту шпилями пирамидальных тополей. Где-то близко уже должна проходить дорога. А над ней слева – эсэсовский ДОТ.
Обнажённая глина длинными светло-серыми стяжками прошила обжимающую дорогу тёмную вязь акации и крушины. По отмашке Командира разведчики развернулись цепью метрах в двадцати от кювета, залегли. Пять – пятьдесят две.
— Ярёма и Копоть – на фланги, потом замыкаете. Кырдык и Живчик, на ту сторону. Осмотритесь. Если чисто, мы за вами.
Шесть – десять. Звёзды тускнели с каждой минутой. Светает здесь так же стремительно, как и темнеет. Шесть – четырнадцать. Наконец-то! Живчик на секунду вынырнул из куста, призывно помахал и вновь пропал.
Старшой, Лютый, Сёма. За ними сразу Командир, Дьяк и Пичуга. Чуть позже фланговые Копоть и Кырдык.
Едва углубились на двадцать-тридцать метров, как Кырдык дважды тихо крякнул: по только что пересечённой разведчиками дороге спешным маршем шагал патруль. Приближаясь из-за дальнего поворота, громко, не в ногу, топотали четверо румын. Два почти мальчика и два почти деда, умученные длинными немецкими «малихерами» – винтовками чуть ли не с первой мировой, и тяжеленными ранцами. Взгляды под себя, ладони глубоко под лямками. Пояса перекошены штык-ножами и подсумками. Полная безалаберность, как будто в глубоком тылу на отдыхе.
Дьяк буквально ощутил, как слева напрягся, залучился злой энергией Живчик – такой лёгкий трофей! Наверняка в заспинниках у них и хавчик, и экспроприированные у местных шмотки. Только что где-то намародёрствовали, и прут домой. Отсылать родне в Констанцу или Яссы.
Но… Лес разорвался в отдельные гряды, и на всё ширящихся полянах низенькое солнышко искристо розовило влажное разнотравье. Сбиваемая роса чётко обозначала след. Ещё и певчие птахи предательски смолкали, едва группа входила под ивовые или ясеневые завесы. Выбрали хоть и одинокую на лёгком всхолмье, но достаточно плотную группу разлапистых каштанов в подпорьи колючих кустов шиповника и дерезы. Залегли. Командир, Дьяк и Пичуга с рацией по центру, остальные широким кругом по границе рощицы. Наблюдать и дремать по очереди – через одного!
Пичуга, едва скинул мешок и вытянулся, мгновенно отключился. Дьяк покосился на Командира, но тот нарочито отвернулся. А потом и вовсе ушёл к Старшому.
— Общее воскресение прежде Твоея страсти уверяя, – тихо-тихо запел за спиной ниоткуда появившийся Лютый, – из мертвых воздвигл еси Лазаря Христе Боже. Темже и мы яко отроцы победы знамения носящее…
— Тебе победителю смерти вопием: осанна в вышних, благословен Грядый во имя Господне! – Так же шёпотом подхватил Дьяк.
— Осанна в вышних, отец диакон! – Лютый в рейдах всегда демонстративно открыто крестился.
— Да, с Вербным тебя, брат Антиох.
Улыбающийся Лютый уселся рядом, плечо в плечо. На всякий случай пооглядывался и – мол, попала грязь, переломил автомат, изъял затвор, просмотрел, протёл боёк чёрной тряпочкой.
— А я помню: к бате протоиерей ещё царский приезжал. Мощный такой старик. Весь круглый, тяжёлый, точно дубовая бочка. Бывало, разгладит усы, да как дунет через белую бородищу: «Сам, Владыко! и нас, по подражанию онем … в предпразднственный сей день ваия … и ветви древес в руках носящих … соблюди! и якоже онии народи! и дети! осанна Тебе приносящих, сохрани-и-и!!».
— Тише ты!
— Гм, в образ вошёл. – Лютый подсоединил магазин, передёрнул затвор. Проверил предохранитель. – Командир возвращается. А меня нет. Как не было.
И, опять шёпотом, удаляющееся:
— Благословен Грядый … во имя Господне…
Забавный человек Антиох Лютиков, какой-то сложнейший замес чистоты до, порой, наивности с лукавой прагматикой. Обаятелен, артистичен: постоянно в контексте – с одними такой, с другими совершенно противоположный. А ещё от времени суток и от погоды может легко меняться. Белобрысый, круглолицый – кажется с пермяцкой кровинкой. До всего интерес. И руки всё время в деле – что-то вертит, крутит, что-то совершенствует – спуск пистолета, баланс ножа, брючные карманы. Уже двадцать шесть, а не женат. До войны всё метался, искал себя. Верит глубоко, искренне, службу знает – с пяти лет в алтаре прислуживал. Но об отцовской стезе даже слышать не хотел. Вот и проискался.
Дьяк оглянулся – никого, скинул сапоги, накрыл голенища развёрнутыми портянками. Вот он, дух русского воинства. Даже ветер возмущённо закачал верхними ветвями, осуждающе зашуршал листвой.
Пичуга, вроде бы даже не дышал, как вдруг из-под надвинутой поперёк лба до носа пилотки:
— Неужели вы в это верите?! Вы же взрослые люди.
— Во что «в это»?
— Ну, в Бога этого. Двадцатый век на середине. Предельно глупо.
— Ты прав, да, когда встречаются верующий и неверующий, один из них обязательный дурак.
— В смысле: для вас я дурак?
— Всё взаимно. Ну, ты правильно меня понял.
— Да это… – Пичуга уже сидел, – это, правда, глупо! Вы же радист, человек технически образованный. И что – чудеса? Какие чудеса? Какие? Где?
Дьяк осторожно откинулся на спину, заложил ладони под затылок:
— Клим, ты проснулся? Тогда я подремлю. Прости, чем обидел. Не хотел. Не…
И Дьяк мгновенно поплыл в синие-синие сияние, плещущее сквозь чуть-чуть шевелимую ветерком сочную молодую листву сплетшихся каштановых ветвей. Весеннее, до густоты насыщенное восходящей росной испариной небо нежно поднимало его, принимало, вбирало, покачивая под начало какой-то знакомой, когда-то очень знакомой, но теперь никак не вспоминаемой мелодии. Та-тата… та… тата-та… Та-тата?..

— Пора, собираемся. – Командир легко толкнул в плечо, и Дьяк, открыв газа, увидел стоящих над ним разведчиков. Все, закинув голову, смотрели на дёргано гудящую раму сто восемьдесят девятого «фокке-вульфа».
— Так точно. Есть. – Утрясаясь-притираясь спиной, выпрямился под рацией. Выровнял автомат, поправил ремень. Всё.
— Роса высохла, трава молодая, гибкая. Не наследим. Нам до вечера мимо Армянской надо выйти как можно ближе к хребту. Но по пути ищем. Ищем зенитные батареи. Горные батареи. И танковые схроны. Пойдём по-над дорогой, будем проверять все южные примыкающие. Любых контактов избегаем, только наблюдаем и срисовываем.

Кырдык и Старшой в передовом дозоре на пределе видимости. Живчик, Лютый, Сёма, Командир, Дьяк и Пичуга – основная группа. Ярёма и Копоть – дозор тыловой.
Первый же сворот с основной дороги вывел на прикрытый румынским жандармским блок-постом склад горючего.
«Координаты: высота 4492***, широта 3798***. 32 вкопанные цистерны примерно по 8 кубических метров. 2 бронетранспортёра, 1 мотоцикл. По периметру 4 ДОТа, полномерные траншеи, колючая проволока, 3 вышки с пулемётными гнёздами. Охрана – до 30 румынских жандармов и порядка 10 немецких нижних чинов».
Второй сворот выходил в широко открытое поле. Старшой, Лютый, Сёма и Копоть, надев румынские пилотки, прошли по дороге с километр, далее ползком приблизились к зенитной батареи.
«Координаты: высота 4492***, широта 3798***. 4 капонира с 37-мм зенитными орудиями. В 200 метрах на юг в лесочке 4 замаскированных колёсно-гусеничных тягача, 1 фургон «опель» с радиостанцией, 2 мотоцикла. 9 прикопанных палаток, навес пищеблока. От 30 до 50 военнослужащих. По нашивкам – 275-й артиллерийский дивизион. Блок-пост – 4 румынских жандарма и немец унтер-офицер. 1 станковый пулемёт. 1 мотоцикл».
Немцы вели себя аккуратно, за пределы постов никто не выходил – значит, минные поля. И жандармы при них не расслаблялись.
«Координаты: высота 4492***, широта 3798***. ДОТ с коммуникациями. Контролирует поворот дороги. Определить количество гарнизона не удалось».
«Координаты: высота***, широта ***. Долговременных укрепления для 7 танков «Тигр» и 4 лёгких «Т-3» 5 полка дивизии СС «Викинг». В 100 метрах на юго-запад 20 жилых палаток и 5 технических. 4 грузовика, 2 автоцистерны, 1 автофургон с радиостанцией, 1 грузовик со спаренными зенитными пулемётами, легковой «опель-капитан». 6 мотоциклов. Гарнизон более 100 нижних чинов и 20 офицеров. 2 ДОТа. По периметру полноразмерная траншея с 2 блиндажами и 6 пулемётными точками. Минирование».
«Викинг»-то здесь откуда? Отстали после ремонта?
«Координаты: высота 4492***, широта 3798***. ДОТ с коммуникациями. Контролирует развилку дороги к хутору N. Хутор занят румынами, порядка роты. 2 грузовика с тендами. 10 подвод. Сплошных окопов нет. По периметру 4 ДЗОТа».
«Координаты: высота 4492***, широта 3798***. ДОТ с коммуникациями. Определить количество гарнизона не удалось. Контролирует развилку дороги к хутору N. Хутор сожжён, охраняется отделением жандармов».
«Координаты: высота 4492***, широта 3798***. ДОТ с коммуникациями. Контролирует поворот дороги. Определить количество гарнизона не удалось».

За день над разведчиками на малой высоте пролетело шесть групп – от сорока до шестидесяти – «юнкерсов» под прикрытием одной-двух эскадрилий истребителей «FW-190». Встречно с Краснодара в сторону Новороссийска и Туапсе пролетели три группы четвёртых «илов» и вторых «пешек», машин по двадцать-тридцать, пасомых пятком «МИГ-3». Наши летели высоко, но всё равно, где-то с вершин хребта их пытались достать немецкие зенитки.
А вот по дороге движение было скудным: от Армянской в сторону Шептальской пропылила одна колонна из семи крытых брезентом грузовиков в сопровождении броневика и двух мотоциклов с пулемётами, прогремели два одиноких броневика, протрусили рысцой четверо кавалеристов. Встречно отчаянно продымил открытый бортовой «опель» с десятком румын в кузове и прополз обоз из двадцати пустых конных повозок с одним-двумя местными полицаями в каждой.
Правда, трижды пришлось залегать, чтобы не засветиться кавалерийским разъездам. Один раз прямо в открытом поле. Разъезд мелкой рысью протрусил метрах в тридцати от уткнувшихся в землю носами, не успевших даже скинуть предательски торчащие из молодой травы вещмешки, разведчиков. Да ещё и лошади учуяли, начали похрапывать, перетаптываться, подёргивая ушами. Всадники смолкли, заоглядывались, вскинув автоматы. Две-три секунды решали всё. Но тут прямо из-под коней из куста дерезы шумно взлетели два здоровенных петуха-фазана. Немного отлетев, тяжко плюхнулись и побежали, блестя золотыми шеями.
— Ич! Ич! Хад! Хад! – Наперегонки рванули в погоню кавалеристы. Серые воротники с чёрными петлицами – эсэсовцы. Что ли тот самый батальон «Горец»? Грузины или шапсуги? Или чечены? Кто бы понимал. Даже Кырдык только плечами пожимал: «Эч – наше тюркское, хад – не помню. Не ингуши. Не балкарцы. Не карачаи. Не знаю».
Внизу, на гравийных осыпях под, казалось бы, такой сонной трассой то и дело скелетились десятки и десятки сброшенных с проезжей части остовов сгоревших советских и немецких грузовиков. Возле мостика мелкой, почти ручья, но скорой речушки жалко чернели собранные особой группой восемь искалеченных лёгких Т-26 и Т-60. И уже на подходе к станице приятно лежал на боку обезбашенный «Тигр».

Станица широко разметалась по низинке, полукружьем стекающей к невидимо петлявшей в камышах речушкой Псыж. Лёгкие холмы, окружавшие долину, у горизонта резко вдувались серьёзными горами. В больших пустых огородах и зацветающих вишнями садах – мелкие мазанки под тростниковыми крышами на окраинах, чуть меньше огороды, но крупнее мазанки под черепицей в центре. Два каменных, серо-штукатуренных двухэтажных административных здания. Длинная деревянная школа сильно обгорела.
Быстро вечерело. За час наблюдений – никаких признаков жизни. Просто никаких. Ни собаки, ни курицы. Ни человека. Только воробьи и дальние стрижи над камышами.
— Командир, мы с Живчиком в центр сходим? Пошарим? – Копоть заранее выложил «карманный» боезапас Ерёме, оставив только заряженные магазины. – Пока не стемнело.
— Давайте. – Не спорить же Смирнову с добровольцами. – Только на час. До администрации и назад. Без контактов, даже с гражданскими.
— Так точно, начальник.
— Мы будем возле вот того домика, на холме, в орешнике.
— Замётано, Командир!
Копоть и Живчик, перебежками помелькали вдоль заборов и растворились в проулке.
Обходящая станицу глиняная колеистая дорожка кривила по-над оврагом. Из каждой недосохшей лужицы на его дне неслись страстные лягушачьи воканья. Казалось, это главная примета южной весны. Группа перемещалась, всё так же осторожничая – крайняя односторонняя улица напрягала все больше: ну, ни малейших признаков жизни. В огородах грязная весенняя пустота. Через приоткрытые двери в холодных хатах – опрокинутые столы, табуреты, растерзанные постели. По земляным полам битая посуда, россыпи муки, кукурузы. Какое-то тряпьё. И даже самодельные куклы. Дьяк, после первых трёх мёртвых хат, безоговорочно оставался на внешнем дозоре. Пять, шесть, девять, двенадцать – по земляным полам тряпьё, битая посуда, россыпи, опрокинутая мебель.
Внизу, на конце проезжей части улицы, возле прощально вздёрнутого журавля-колодца дурно воняла свалка из десятка вздутых уже трупов собак. Неохотно-тяжело взлетели несколько грачей и ворон.
— У-у, у-у! Это чето?! – На перекладине растворённых ворот висел со свёрнутой головой, наверное, столетний дед.
— Шакалы! У, куйка шакалы! – Чтобы Кырдык запсиховал? Командир едва успел перехватить его за вещмешок:
— Не тронь. Наверняка заминирован.
— Пусти, Командир, тамши. Мой отец такой. Борода мой ата такая.

Крайняя хата стояла на выносе. На приличном выносе. Строился хозяин, однако, с характером: всхолмье, с которого станица открывалась как на ладони, венчала высокая пятиоконная хата с большим сараем во дворе, крытым загоном-коровником, свиной стайкой, курятником и летней кухней, окружённая ухоженным садом с готовящимися зацвести айвой, яблонями, грушами, абрикосами, сливой и черешней. За плетёной оградой – высаженные грецкий орех, белые акации, чета высоченных пирамидальных тополей над колодцем-журавлём.
Кырдык толкнул дверь стволом автомата и отскочил. Выждав, Лютый, из-под сёминой винтовки, вприсед заглянул внутрь. Впрыгнул, за ним Старшой и Кырдык. Внутри всё те же следы дикого разгрома – всё опрокинуто, разбросано. Даже из печи вырвана дверца. На стене меж окон трижды простреленная фотография уже прошлого века: казаки-молодожёны, он в форме при погонах младшего урядника, она в расшитой бисером рубахе с круглым присборенным воротником. Одна пуля попала ей в лицо.
Не было никого ни в сарае, ни в коровнике.
— Товарищ командир! Александр Кузьмич. – У Лютого глаза горели удивлением, даже с какой-то нервной смешинкой. – В свинарнике бабка. Лежит.
— Какая бабка?
— Обыкновенная. Ну, только очень древняя.
— В смысле – живая?
— Да. Живая. Лежит и смотрит.
— Куда смотрит?.. – За Командиром и Лютым в крохотный свинарник попытались втиснуться Дьяк, Пичуга и даже Ярёма.
Слева от входа, на кисловонючем, занавоженном полу под обгрызенной стеной валялась пара поддонов, покрытых протёртой засаленной кошмой. На этих поддонах уже не лежала, а сидела иссохшая до черноты, большеносая, морщинистая старуха. В белёной льняной сорочке.
— Здравствуйте, мамаша. Мы свои, советские. Русские.
Старуха, сощурившись, несколько секунд вглядывалась в Командира.
— Мы русские. Вот, вернулись. Гоним немцев. Почему в станице никого нет?
Потеряв интерес к Командиру, старуха, так же на секунды сильно морщась, поочерёдно оглядела Лютого, Дьяка, Ярёму.
— Мамаша, вы меня слышите? Понимаете? – Командир присел на корточки.
— Слышу. Чё орёшь?
Голос оказался неожиданно тонким, чистым, хоть и слабеньким.
— Здравствуйте, мамаша. Так где все?
— Вернулись, значит, предатели.– Старуха бочком-бочком медленно прилегла, с выдохом откинулась на спину. – Вернулись, сволочи.
— Почему «предатели»?
Командир встал, выпрямился и чуть отступил, вжавшись в общий полукруг.
— Предатели. Бросили нас. На Урал побежали. В Сибирь.
— Эй, ты чего, старая? – Вступился Лютый. – Никуда мы не бегали. Дрались всё время. Ну, было, отступали с боями, так теперь сами фрица гоним.
— Не бегали? Так верните мне моих доченек. Трёх. И восьмерых внучек. За мужиков с вас не спрашиваю, сами должны драться. А девочек моих – верните! Где они, коли вы не бегали?
Она закрыла глаза и еле слышно шептала, но казалось – орала, гремела, грохотала:
— Внучек и внуков под Покров в Германию забрали. Шестнадцать душ за два дня. А теперь вот и дочек, на Украину. Всех, всю станицу неделю как в Донецк на шахты погнали. Пешком, будто гусей. Меня одну помирать оставили – ноги не ходят, а так и стариков угребли. Всю станицу. Кто противился – на воротах повесили. Да уйдите, уйдите! Предатели. Видеть вас никаких сил нету. Сволочи.
— Мать, где воды набрать? – Последним в свинарнике задержался Дьяк.
— В колодцы не полезьте. Они потравлены.
Дьяк пулей вылетел во двор:
— Из колодца не пить!

Внизу в центре станицы вздулся чёрный гриб, оторвался, посерел и отлетел круглым облачком. Через двенадцать секунд донесло грохот. В бинокли было видно, как разгоралась одна из административных двухэтажек. Чего там с нашими? Нарвались или сами что-то подорвали? Сами, поди, не желторотики.
Действительно, Копоть и Живчик явились минут через сорок.
Поджаро-жилистый Копоть легко поднимался на холм, оглядывая всё вокруг без поворотов головы. Он всегда так, словно волк, если и поворачивался, то всем телом. Может, шея травмирована? За ненатужным Копотью мелкий Живчик потел под здоровенным сине-бело полосатым мешком. Чего там они надыбали? Кроме дозорящего на заднем дворе Сёмы, все вышли на встречу.
— Чего? Да ничего. И никого, как чума прошла. Точняк чума. И заминировано всё. В дверь полено кинули – видели, как долбануло. Оглохли.
— Вот бумаги развешены. – Живчик скинул мешок, отёр лоб и подал Командиру смятую, с оборванным верхним краем, листовку. – Предъявы. Типа, всем явиться на перепись. Похоже, всех «переписали». Теперь никого и нигде.

Воду набрали в глубокой луже позади усадьбы. Вроде навозом не воняла. Костерок развели там же в яме, под самой ивой, чтобы дым рассеивался листвой. На ужин предлагались два блюда – варёная кукуруза в початках и варёный горох. Главное – с солью.
— Благословский, ставьте антенну, через восемнадцать минут выходим на связь.
— Есть.
Дьяк с Пичугой закинули провод на крайний тополь, подсоединили к рации аккумулятор. Командир подошёл через шестнадцать минут. Оглядевшись, сел на траву, открыл планшет, достал крохотный, исписанный с двух сторон листочек. Пичуга, передёрнув затвор, занял наблюдательную позицию у дороги.
— «Кардинат … высата … широт … 4 укрепа з 37 мм зинитк 200 метр наюг 4 маскеров колеснгусенеч тягача 1 фургон с родиостансие 2 матацикл 9 вкопан палат пищеблок 30 до 50 военслужаш 275 артилизки дивизион 4 дота 2 линии траншеи блопост 4 рома жендарм и нимец ундер 1 станок пульмет 1 мотацикл».
В школе препод выдавал за триста знаков в минуту, у Дьяка даже через три месяца постоянных упражнений выходило не более сотни. При его-то абсолютном музыкальном слухе. Пичуга вообще пока набивал тридцать-сорок.
«Кардинат … высат … широт … дот с камуникации контрол развилке дарог к хутер … Хутар знят романы до рот 2 грузовики с тенда 10 падвод сплош акопа нет па пириметри 4 дзт».
Первый уровень шифрования – передача с орфографическими ошибками и описками. Дьяк любил эту живую игру, она менялась в зависимости от того, кто принимал сигналы «дома». Любочка – студентка томского пединститута легко догадывалась о самых заморочных коверканьях, а вот с казанской студенткой Рахимой нужно было о сокращениях договариваться предварительно.
«Жители станица угнаны горнизон нит все здани у центр зоминировоно».
— Всё? Приняли?
— Так точно, товарищ командир. – Дьяк аккуратно снял наушники, отключил питание. Подождал, пока Командир сожжёт ненужную теперь бумагу с дневными наблюдениями. – Александр Кузьмич, что со старухой будем делать?
— Покормим. Воды оставим. А ты что предлагаешь?
— Покормить-попоить.
— Думаешь, она права? Конечно, права.
Командир жестом вернул Пичугу с поста и ушёл во двор.
Проволока зацепилась в узкой развилке, сколько не дёргали, пришлось Пичуге разуваться и лезть на тополь. С плеч Дьяка он достал нижнюю ветку и потихоньку добрался до зацепа.
— Дьяк, а там, слева, дымок. С километр. Может, больше.
— Кто-то сбежал. Живёт. Нашего-то ему не видать?
— Не. Нормально.

В одно движение намотав вторую портянку, Пичуга натянул короткий немецкий сапог, встав, потоптался, покачался на носках. Закинув за спину мешок с аккумуляторами, вдруг подшагнул к Дьяку вплотную:
— Так почему я дурак?
Дьяк выдерживал паузу.
— Себя-то вы умным считаете. Почему? Вот мой вопрос – почему? Вот я сам вижу: вы очень непростой человек, много знаете. Более того – многое понимаете. А это уже высшая форма разума. И – верующий? Двадцатый век, техника везде, наука открыла все законы. Молния, землетрясение, нефть – чудеса разоблачены. И во что верить теперь? В страхи, которые по ночам случаются? В подсознание? Гипноз? Так на это психология есть.
— В совесть.
— В смысле?
— В прямом. Клим, друг мой, я особисту не врал, что никакой религиозной пропаганды не веду. Будь уверен, что не ты, а я дурак. И тебе, и мне спокойней.
— Дмитрий Васильевич! Вы дразнитесь?
Если бы не радиостанция, Дьяк бы пожал плечами.

— Аллаху акбар, Аллаху акбар, Аллаху акбар, Аллаху акбар. Ашхаду алля иляха илля Ллах Ашхаду алля иляха илля Ллах. – Пропустив сегодня все утренние и дневные молитвы, Кырдык, выйдя на огород, расстелив запасную портянку, покаянно вышёптывал ночную ишу. – Ашхаду анна Мухаммадар расулю Ллах Ашхаду анна Мухаммадар расулю Ллах. Хаййа аля ссалях Хаййа аля ссалях.
Они с Дьяком, пользуясь свободой спецопераций, не особо прятали свои религиозные нужды в тылу врага. Не выпячивали, но и не жались. Стукачей в разведке не заводилось, а к личным убеждениям – точно личным, никак не влияющим на выживание группы, все относились спокойно.
— Астагфируллах! Астагфируллах! Астагфируллах! Аллахумма антас-салям уа минкяс-салям табаракта уа тагалайта. – Заканчивая четвёртый ракат, Кырдык невольно смял дуа Истигфар: близко за спиной раздался женский крик.
— О Аллах, неустанно я поминаю Тебя. – Кырдык оглянулся.
В нескольких шагах, в белой, на фоне зачерняющейся стремительно наступающей ночью дощатой стены сарая, длинной нижней рубахе, вскинув иссохше-тощие, с тяжёлыми крестьянскими кистями, руки, стояла старуха. И кричала:
— Господи Иисусе Христе! Буди милость Твоя на детях моих! На Полюшке, на Люсеньке! Любочке, Ксюше, Танюше, Верочке! На Наточке, Липочке! На Наденьке, Марфочке и ещё одной Танюшечке. Сохрани их под кровом Твоим! Покрый от всякого лукаваго похотения! Отжени от них всякаго врага! И супостата!
Старуха кричала в небо, не видя осторожно обходящего её Кырдыка, неловко комкающего свой байковый «намазлык». Она ничего не видела за своим криком:
— Отверзи им уши! И очи сердечныя! Даруй умиление! И смирение сердцам их!
Её высокий, почти детский голос эхом возвращался со склона и отлетал вниз к станице:
— Господи! Все мы создание Твое. Пожалей детей моих! Полюшку! Люсеньку! Любочку! Ксюшу, Танюшку, Верочку! Наточку, Липочку, Наденьку! Марфочку и ещё Танюшку.

— Дьяк, там баба молится твоему Богу. Очень кричит. Скажи ей – не надо кричать, Аллаху акбар, даже тихий шёпот слышит.
На крик собрались все не дежурившие. Дьяк, вздохнув, потопал решать проблему.
Откричавшись, старуха уже тихо ныла, скрестив руки на пустой груди.
— Мать, ты чего же их не по православному называешь? Какая-такая «Танюшка»? Есть раба Божия Татиана. Надо поминать как положено. Молитвы не мы с тобой выдумали, их святые составляли. В благодати Духа. И кричать на Бога, ну, не нужно. Молитва значит – мольба, просьба. А не ультиматум.
Старуха молчала. И лишь когда Дьяк уже решил уйти, выдохнула:
— Дурак.
Какое же знакомое слово!
— Дурак. Это ма́тернее взыскание. Бог воплем материнскую боль за детишек на Себя принимает.

19 апреля 1943 года. Понедельник.

От Советского ИНФОРМБЮРО:
В течение 19 апреля на фронтах существенных изменений не произошло.

На Кубани части Н-ского соединения отбивали ожесточенные атаки противника, стремившегося любой ценой добиться успеха. Наши бойцы подпускали штурмующие колонны немцев на близкое расстояние и расстреливали их огнём из всех видов оружия. На ряде участков бои переходили в рукопашные схватки. Наши части отбили все атаки гитлеровцев и истребили свыше двух батальонов пехоты противника. Как и вчера, на этом участке действовали крупные силы немецкой авиации. В течение дня нашими истребителями сбито 13 самолетов противника. Кроме того, 4 немецких самолета сбито огнём зенитной артиллерии. Всего уничтожено 17 и подбито 7 самолетов противника.

***

На карте большая дорога просекала равнинную станицу и заканчивалась на взгорье у ближнего Русского хутора. Ещё две полёвки из станицы пунктирами кривили к Греческому хутору и Украинским выселкам на берегах Псыжа. Но на месте всё оказалось много интересней.
Греческий пунктир оказался очень даже накатанной дорогой с гатями через заболоченные, заросшие камышами участками. Дорогу патрулировали усиленные до взвода разъезды румынской Девятой кавалерийской дивизии. Более того, кажется, её разведдивизионом. Приблизиться к хутору Греческому днём было сложно.
На Русском хуторе, кроме ожидаемого блок-поста на въезде, тоже весьма солидного, с двумя ДЗОТами, с колючкой перед траншеей и минированием возможных обходов, зачем-то был оборудован второй на, согласно карте, всего лишь тропинке к горным пастбищам и покосам. По ближней окраине развернулась окопанная в полный размер батарея из шести 105-мм полевых орудий leFH 16. Во дворах под маскировочными сетками затаилось больше двадцати средних танков «Т-4» и самоходных 150-милиметровых гаубиц «Шмель». Грузовики, бронетранспортёры. Устроить наблюдательный пункт поближе, чтобы уточнить данные по гарнизону, днём тоже оказалось невозможным.
Небольшенькие, в два десятка дворов, с трёх сторон зажатых камышовыми плавнями, Украинские выселки охраняли местные полицаи. Ни немцев, ни румын. Бабы и дети мирно ковырялись в весенних огородах. Коровы и козы так же мирно паслись на заречном заливном лугу.
Но эти картинки сложили вечером, а часа за два до рассвета отделение разошлось по своим маршрутам. К Греческому хутору направились Копоть с неотделимым Живчиком и Сёма. К Русскому – Лютый и Кырдык, Ярёма и Старшой пошли до хохлов. Командир и связисты, скрыв следы присутствия, обогнули станицу и продолжили фиксировать вялое движение на основной дороге.

Сбор к восемнадцати ноль-ноль. Место сбора – господствующая над перевалом перед Русским хутором высота ***. Поэтому Лютый убедил уважаемого Ильяса Исаича, сделав по пути небольшенький крюк, заскочить на горку и отложить там – отставить! – обустроить схрон из вещмешков с половиной боезапаса. Что обеспечит дозору дополнительную мобильность.
Утро бледным светом обрисовало мягкие контуры лесистых холмов справа и лысоватых гор слева. Невидимые в листве разноголосые пичужки всю ночь наперебой славившие своих, сидящих в гнёздышках, подружек, понемногу стихали. Два раза прямо из-под ног выскакивали залёгшие на днёвку в кустарник здоровенные зайцы. Влажная трава чернила и холодила сапоги, а такие же влажные листья чернили и холодили плечи и рукава маскировочных комбинезонов. Намокшие пилотки перестали дышать и липли то ко лбам, то к затылкам. Кырдык каждый раз ответственно, как научили, выбирал-намечал переходы между укрытиями и шёл первым, а прикрывавший Лютый, довольно скоро навертев шеей, всё больше отдавался чувствам. Маленькое солнышко на несколько минут высунулось в щель меж взгорьями, и едва видимый пар, коротко вылетающий изо рта при каждом шаге, зарозовел. Интересно, а летом здесь как? Неужели всё выгорает? Или за счёт влажности зелень выживет? Вон, карагач какой разросся. И лианами завит, словно удавами. А ведь, впрямь, когда-нибудь они его задавят. Дома, на северном Урале, даже дикий хмель редкость, а тут всё всех обвивает и душит. Борьба за выживание между видами. Семействами и классами. Прям по Марксу, Господи помилуй.
— Туру!
Присев на одно колено, Кырдык всматривался-вслушивался. Мгновенно вернувшийся в реальность, Лютый тоже припал под стволик крепыша ясеня. Что? Кто? Где?..
Отмашка «наблюдать»: Кырдык от глаз потыкал пальцами вперёд вверх, на плоскую, обросшую леском вершину горы, где была назначена вечерняя встреча и где они собирались сейчас припрятать половину боезапаса. Что смотреть? Где?..
В глубоком приседе перебежали полянку. Вторую. Чем выше, тем деревца становились меньше и реже. Клёны, акации и ракитник уступали череду кривым, длинноигловым сосёнкам, да и кустарники тоже поужались. В зоне слышимости пришлось ползти. Кто?.. Ещё эти чёртовы птицы шугаются. Зайцев к ним только не хватает.

Приплюснутая вершина горки идеально подходила для размещения артиллерии. В секторе обстрела и сам хутор в километре слева, и справа до десяти километров дороги на станицу. А, главное, просматриваем каждый квадратный метр неминучего перевала. Так что, четыре зачехлённые, укрытые сеткой и сосновыми ветками, безоткатные сто-пяти миллиметровые «LG 40» подковой, с разносом в сто метров, тычились короткими стволами за укреплённые плетнями бруствера. Идеальная позиция: налево пойдёшь – кырдык. Направо поедешь – тоже кырдык.
— А вон ещё гнёзда миномётчиков. Раз, два, три … шесть. Тоже тяжёлые, гады: калибр восемьдесят один.
«Nebelwerfer». Под плотной двуцветной маскировочной сеткой в широких квадратных траншеях над опорными плитами, поддерживаемые двуногими лафетами, зло таились, толсто замотанные от дождя брезентом, стволы-трубы.
Метрах в ста под батареями по обоим склонам высоты змейно зигзажились полноразмерные траншеи с блиндажами и выносными ДЗОТами. Фашисты обжились надолго. И плотно. Считай: на четыре пушки – пять офицеров, двадцать унтеров, за сотню рядовых. Плюс минометчики: семь обслуги на каждый из шести стволов, офицер и шесть унтеров, итого ещё полсотни. Пехоты, судя по окопам, до роты. Сейчас, понятно, здесь, на позиции только дежурные, основной состав в хуторе.
Ну и что же это за хуторок такой? К которому на нашей карте только козьи тропки ведут?
— Языка брать. Здесь не ждут наши. – Кырдык аж зубами скрипнул.
— Будет приказ, возьмём. Обязательно. – Лютый первым пополз назад, вниз: надо предупредить своих, а то, не дай Бог, вечером кто нарвётся.
Срезав вершинку веточки, состругивали полоску коры: и белый срез виден, и болтающийся кончик за день подвянет, выделится на общем фоне. Обвешав предупредительными знаками возможные подходы своих, Лютый и Кырдык пошли в обход высоты с противоположной от перевала западной стороны. Вот и получился небольшенький крюк. Ещё и запасной пункт сбора – окраина станицы – теперь удалялся раза в два.
Обзор с этой части гребня был не ахти. Поэтому, не задерживаясь, перебежками споро спустились в густо заросшую лесом лощинку, выводящую к Русскому хутору. Внизу ни зимой, ни летом неизживаемая влажность нарастала на тонких, часто тянущихся к недолгому солнцу стволах пышными шубами мхов и пятнилась причудливыми чешуйками лишайников.
— Ильяс, а как по ногайски «война»?
— Кавга.
— Злое название. Как лай собачий.
— Так и есть. Мы, ногаи, много воевали. В Азии, на Урале. На Кавказе. С туркменами, с монголами. С астраханскими татарами. С чеченами. С крымскими татарами. С русскими тоже.
— Ещё бы. Кто с нами не воевал? Даже японцы и американцы. Теперь ещё и финны. А вы-то чего с нами?
— Время было – кто народ не воевал, того народа теперь нет. С русскими воевать хорошо. Русские после войны прощают. Мириться умеют. Дос. А другие нет. Другие мстят. Детям, женщинам.
— Стоп, стоп, стоп! Никогда не думал, что с нами все воюют, потому что мы потом их простим. Ильяс, ты мудрый человек! Правда, я бы не додумался.
Лощинка расширилась в долинку с каменистыми следами ручьёв. Света здесь хватало и для настоящих деревьев, и для цветения трав. Даже дышалось легче. Шли по русловым каменным дорожкам, прислушиваясь к малейшему звуку. До хутора оставалось с километр-полтора. Был смысл подняться на следующую за обойдённым перевалом гряду.
Наблюдение пришлось вести с нескольких точек. Четыре улицы разошлись в совершенной необъяснимости. Да и по самим улицам дворы ставились кому как на душу упало. Скорее всего эту неразбериху обусловили подземные озерки, вы на поверхность камышовыми зарослями. Но, вроде крупную технику более-менее просчитали. Можно было возвращаться. Тем более, если повезёт, успеть перехватить своих на подходе к высоте.
Знакомый путь всегда короче. Тем более Лютый мало-помалу разговорил обычно замкнутого Кырдыка.
— Мы, едисанцы, из казахский степей на Волгу вышли. Там калмыки наших воевали, и наши с Бакты-Гирей-султаном пришли сюда. Под Кавказ. Потом кочевали в Белгородскую орду. Потом вернулись, в Ставрополье. При Николае Первом – двадцать тысяч казанов. Казаном семью считали. Десять или тридцать человек. Мой отец в гражданской у Ахлау Ахлова служил. В Первом Казанском мусульманском социалистическом полку. Тогда мы с русскими в одной станице жили. Каясула. Может, знаешь? Когда голод был, помогали как братья. И теперь дома бабы наши друг другу помогают. Земляка в санчасти встречал, он сказал: оккупацию выжили, теперь лучше. Теперь вперёд смотреть можно.
— А чего ты домой не пишешь?
— В двадцать восьмом я русскими буквами писать учился. А старики другими писали. Жена никак не умеет.
— Так у вас латиница была до двадцать восьмого? Надо же.
— Эртеги старики на арабском писали. Вот наша тамга арабская буква. «Ль».
— Что это? Ваша тамга?
— Знак рода. На границах пастбища ставили, скот клеймили, оружие. На могилах писали.
— Род – это родители. И родители родителей. Вот в моём роду семь поколений священников. – Лютый, согнувшись почти пополам, приобнял неведомо откуда оказавшуюся в этих местах тощую кривую берёзку. – Здравствуй, подруга. Почти вся наша родня Богу служила, кто митрофорный протоиерей, кто дьяк, кто просто певчий. И по материнской линии дьячки и чтецы из Ивановской епархии. А так-то есть даже дядья монашествующие: архимандрит Иосиф, схиигумен Захария, иеромонахи Мельхиор и Гаспар. Я только Бальтазара для полноты не нашёл. Даже среди иноков.
— Мой отец Иса. Отец моего отца Есмали. Его отец был Казув. Его отец – Исмак. Его отец Даут. Его отец Джамав. Его – Казбек. Его ещё Джамав. Его отец – Бегали. Его – Енали. Его – Кошербай. Его отец Домбай. Отец Домбая Кудайнет. Отец Кудайнета Лукпан.
— На слух часть имён мусульманские. Ну, у других народов тоже такие есть.
— Мы едисанцы Ханафитского мазхаба.
— Понято.
Хотя чего Лютому могло быть понятно? Но примирительное подытоживание беседы относилось к перекрывшему небо дёрганному гулу вывалившихся из-за перевала полусотни «юнкерсов». Четвёртая волна сегодня. А наши на море с Краснодара только два раза вылетали.

Ярёма и Старшой шли в метрах тридцати вдоль лесной дороги. По карте ходу было шесть километров, но это если по прямой. Дорога же петляла порой просто из капризности.
— Ярёма, это ж ваш хохляцкий характер. То направо, то налево. То вдоль, то поперёк. Ну чего бы, казалось, здесь по прямой её не проложить? – Старшой, как все старослужащие, не мог кого-нибудь, ну, хотя бы чуть-чуть, не донимать. – Только как же? Если Яцко наметит, то Микола своротит. Хохлы, вы такие.
— Никакой я не хохол. – Ярёму более, чем подкусы старшины, в эти минуты волновало, как в его животе утрясалась-распределялась набитая туда часа два назад холодная горошница.
— Как не хохол? Ялтинский же. А в крымских портах только хохлы да татары мешки по трапам таскают, не падают. Другие в море сразу валятся. Продукт портят.
— У нас в грузчиках всякие робили. И греки, и болгары. И евреи.
— И все не падали?
— Не падали. Кроме разве приезжих, с нижегородчины.
От такой нежданной дерзости Старшой поперхнулся. И почти ткнулся в спину вдруг застывшего Ярёмы.
С дороги донеслась песня. Да, где-то за поворотом кто-то пел.
Разведчики залегли.
Чуть слышно тукали по засохшей глине копыта, чуть слышно поскрипывала тележная ось, и молодой мужской голос выводил мягким баритоном:
— Їхав Василь з млину п’яний, мей-мей,
Їхав Василь з млину п’яний.
Тай повернув до Татьяни,
Гей, Василю, гей, Василю, гей.
А Татьяна злякалася, мей-мей,
А Татьяна злякалася.
На кроваті сховалася,
Гей, Василю, гей, Василю, гей.
Тонкошеяя и толстопузая тёмно-гнедая лошадёнка, усиленно кивая на каждый неторопливый шаг, тянула тяжёлую крестьянскую подводу. На левом облучке сидел бочком тощенький, так что ворот мундира открывал ключицы, молоденький полицай. Пилотка отжата мелко-курчавым чубом на затылок, так что козырёк в небо, повязка на локте. Ремня нет, винтовка где-то на дне телеги. И, похоже, это о приклад стукалась с характерным бульканьем початая бутыль самогона. Ну, полный разгильдяй. Хотя голос красив:
— Василь думав, що то глечик, мей-мей,
Василь думав, що то глечик.
Тай узявся за краєчок,
Гей, Василю, гей, Василю, гей.
Василь думав, що то сало, мей-мей,
Василь думав, що то сало.
Тай поліз під одіяло,
Гей, Василю, гей, Василю, гей…

— Вот недоумок. – Старшой, прикрыв один глаз, снял с уса запутавшуюся мушку. – Ну, с какого-такого в полицаи записался? Теперь трибунал. Хорошо, если не вышку дадут.
— Пожалел кого. Умных убивают, а за такого чего тужить? Только хлеб переводит.
Ярёму горох таки подпёр. Но над этим Старшой уже не шутил. Он вообще смолк, ибо было не понятно: как, откуда осмотреть выселки? Какой-никакой лесок поредел, посветлел и распался пучками плакучих ив. А дальше сразу начинались пашни, за которыми плотный камыш перекрывал усадьбы, отмеченные пирамидальными тополями. Пошли по краю пашни, перебегая от ивы к иве. Но разглядеть дворы удалось только с речки.
Небольшой, по колено, но говорливый поток ослепляюще мерцал мелкими перекатами над, под и промеж натасканными в половодья камнями. Некоторые валуны явно за тонну, а то и за две. Какие-то в горах реки особо упорные.
Небольшенькие, в три десятка дворов, с трёх сторон зажатых камышовыми плавнями, украинские выселки охраняли местные полицаи. Ни немцев, ни румын. Бабы и дети мирно ковырялись в весенних огородах. Коровы и козы так же мирно паслись на заречном заливном лугу. Можно было возвращаться. Пока собаки не учуяли.
И тут на них выбежали ребятишки. Босые два хлопчика лет восьми-десяти и девчушечка-пятилеточка. Секунду-другую дети розглятаты жахливых, увешанных оружием, в невиданной пятнистой одежде, незнакомцев. И – а-а-а!! Мальчишки разом кинули ореховые удилища и молча метнулись наутёк. А брошенная братьями малютка зажмурилась и изо всех сил завизжала. Старшой зажал ей рот, присев, прижал под автомат крохотное дергавшееся тельце. Ярёма догнал ребят почти уже на выходе к улице, схватил старшего.
— Дядечко! Дядечко! Видпусты!
— Не бойся ты. Сестру забери.
— Дядечко, видпусты!
— Говорю тебе: сестру забери. – Ярёма, собрав в левый кулак рубашонку, правым сильно подталкивал хлопца к несущему отчаянно бьющуюся на его груди девочку Старшому.
— Дядечко!
— Скажи ей, что б замолчала. Мы из плена бежали. Мы русские. Пленные. Нам надо до своих. Где фронт? – Старшой поставил девочку, но рот, точнее личико, ей не открывал.
— Дядечко, видпусты. — Мальчишка робко шагнул, прихватил сестрёнку за край взбившейся рубашонки.
— Конечно, отпущу. Скажи: где фронт? Где советские наступают? Ты понял: мы из плена.
— Куди нам до росиян?! – Склонясь, рыкнул включившийся Ярёма.
— Туды! Тамо росияны будуть! Видпусты, дядечко…

Пробежав пару километров по реке, сделав по пути четыре ложных выхода на левый берег, Ярёма и Старшой, прыгая по вершинам валунов, выбрались на «свой» правый. Дальше бежали в сторону станицы. Через час рухнули, выдышались.
— Ярёма, так тыж таки хохол?
— Русский я, русский. Тильки трохи розумляю.
— Тогда подпевай: Пийте, хлопці, випивайте, мей-мей,
Пийте, хлопці, випивайте.
И Ярёма подхватил:
— До Татьяни заїзжайте,
Гей, Василю, гей, Василю, гей.
Слив из сапог, поменяли портянки. И побежали дальше.

Обозначенная на карте грунтовка к Греческому хутору оказалась очень даже ухоженной и накатанной, с гравийными подсыпами, с бревенчатыми гатями через заболоченные, заросшие камышами участками. Дорогу патрулировали усиленные до взвода разъезды румынской Девятой кавалерийской дивизии. Более того, кажется, это были не просто бойцы, а разведдивизион. Поэтому приблизиться к Греческому днём было … сложновато.
В сторонке от хутора, на широко оголённом всхолмье белела маленькая саманная церквушка, в полукружье кладбищеской рощицы. Рядом с храмом две хаты, сараи. Кто-то там жил.
Сёма, поползав меж старыми и новыми могилками, занял позицию, взяв под контроль тропинку к хутору.
Живчик присел за стеной пустого конюшенного сарая.
Копоть, крутя всем телом, напоследок огляделся, сухо сплюнул, и, часто матерясь, пошёл к храму.
В окно тёмное нутро церкви просматривалось плохо. Пришлось прижаться, прикрывшись ладонями. В глубине кто-то, наверное священник, падал на колени, бил лбом в пол, поднимался. Раз за разом. Ещё этот кто-то громко молился.
— Господи и Владыко живота моего, дух праздности, уныния, любоначалия и празднословия не даждь ми… Дух же целомудрия, смиренномудрия, терпения и любви даруй ми, рабу Твоему….
От рывка дверь чуть не слетела с петли. На короткий скрип к ударившему вглубь свету вскинулся стоявший перед Царскими вратами кругленький лысоватый старичок в подряснике и чёрно-серебряной епитрахили.
— Что, поп, Гитлеру служишь?
— Господи, помилуй…
— Кто в церкви? Румыны? Полицаи?
— Господи помилуй. Наши? – Священник упёрся взглядом в ППШ. – Наши…
— Это чьи ещё «ваши»?– Бесшумно впрыгнув на солею, Копоть приоткрыл дверку с ангелом, заглянул, держа поднятый к голове пистолет. – Белогвардейцы недобитые?
— Туда нельзя! Нельзя в алтарь.
— Кто в церкви? В доме? В сарае?
— Чужих нет. Семья.
Оглядев храмик, Копоть вернулся к священнику:
— Гитлеру служишь?
— Это не так. Я Богу. И людям.
— Разберутся. Знакомое слово?
— Знакомое.
— Веди в дом.
Священник мелкими быстрыми шажками, оглядываясь по сторонам, первым вышел на крыльцо и, прикрыв за Копотью дверь, хотел замкнуть.
— Оставь.
От храма к тоже саманному, недавно выбеленному, с обведёнными синькой окошечками, невысокому домику выметенная дорожка с обеих сторон обсажена прутиками ещё спящих роз. Слева жердевая беседка, жидко завитая виноградом, за которой оштукатуренный вход в подвал.
Горница с деревянным полом, посредине круглый стол под расшитой по кайме льняной скатертью, резной шкафчик с посудой, вдоль двух стен лавки, покрытые лоскутными плетёными ковриками, меж окон венские стулья. Восточный угол сплошь залеплен застеклёнными киотиками, с разнообразными иконами в бумажных цветочках.
— С миром принимаем. Проходите. – Тоже вся круглая попадья, поправляя сползшую на затылок косынку, спиной отжимала во вторую комнату двоих подростков. Отстранив её пистолетом, Копоть заглянул:
— Кто ещё?
— Никого, я же говорил. – Священник переглянулся с женой.
— Да, гости дорогие! Прошу ж к столу. Сидайте. – Попадья заметалась меж шкафчиком и столом. – Сейчас, сейчас что-нибудь соберём. Голодные ж, поди? Только пост, страстная началась, но я сейчас, сейчас…
Священник подставил стул. Копоть передвинул, сел спиной к иконам, лицом ко входу. Автомат на коленях, пистолет на краю стола.
— Значит, в своей хате живёте. Остальных-то повыселяли. Хозяева землянки выкопали в огородах и зимуют. Либо в сараюшках с детьми.
— Мы на отшибе, здесь не квартируют. Боятся.
— Не гони. Сотрудничаешь. И Гитлера паки-паки поминаешь.
Через минуту в дом всунулся Живчик:
— Всё обшманал – засуха. Чо, подфашисток мукосый? С поштёвкой не томи! – Живчик замахом пуганул священника. Провернулся по кругу, заглянув и в шкафчик, и под лавки.
— Сёма где? – Копоть подпёр голову руками.
— На атасе. Я похаваю, сменю. Ты, корзинка, чего замерла? Не врубишься? Хозяева вернулись, так что ублажай: чифирчику свари, да лабана побольше с лаской! Шнель, шнель – кипяток, чай, хлеб с маслом! Сало есть? Яйца?
— Пост! Страстная началась. – Старший, лет четырнадцати, с вызовом вступился за мать.
— Ша, поц! Тебе кто базлать позволил? Обнаглели при фашистах. А теперя к вам родная советская власть возвратилась!
— Сейчас, сейчас я всё вам выставлю. Какой пост на войне? Война сама и есть пост. Минуточку. Только в погреб слажу. – Попадья попыталась вытолкать сыновей на улицу. – Ваня, да помоги же! Товарищей покормить надо. И Гриша тоже.
— Куда? Они тебя тут на ламках погодят. А вот я провожу под ручку.
Копоть, полуприкрыв глаза, терпел суету. Когда попадья и Живчик вышли, вздохнул:
— Не кипишись, поп, он юрик правильный. Так, елдачит для понтов. Ты по пятьдесят восьмой тянул?
— Пятьдесят восемь, пункт два. Три года Соловков. И пять лет на поселении в Караганде.
— Значит, о блатной власти в понятии.
Священник сжался, на лысине розово проступил кривой рубец.
— В понимании.
Через десять минут на столе теснились разнообразные керамические и железные миски с холодными, из подвала, мамалыгой и кругло отваренной картошкой, с солёными огурцами и патиссонами, с маринованными помидорами, перцами и яблочками. Посредине на рушнике – порезанная узкими ломтями половинка суржикового каравая. Перед Копотью выложили жёлтое, пахнущее чесноком сало и рыже-краплёные сырые яйца. Ещё через десять хозяйка внесла кастрюльку кипятка, в которую Живчик высыпал три полные горсти турецкого чая.
Торопливо, до икоты хватавший всё подряд Живчик, наконец, насытился. Откинувшись на скрипнувшем стуле, довольно срыгнул:
— Ништяк!
— Бери кружку и смени Сёму. – Копоть и ел неспешно, с самоуважением, и чифирем не спешил давиться.
Хозяева сидели на лавке почти бездыханно, глазами в пол. Лет пятидесяти, но какие-то рано постаревшие, изношенные, смиренно готовые к принятию следующего испытания. Сидели, молчали. Только попадья, накрыв своей ладонью кисть мужа, периодически сжимала пальцы, царапая поповскую руку.
За окнами солнце окончательно выпарило ночную влажность, насытив небо густейшей синевой, в молодо-зелёных кронах высоченных кладбищенских белых акаций звонко перекликались любящие селиться возле храмов галки.
Дождавшись, когда Сёма, доев, вежливо облизал ложку, Копоть встал:
— Пошлёшь пацанов срисовать, где у вас что: на каком дворе техника, в чьих избах офицеры, где конюшни, где орудия, где пулемёты.
— Не надо бы мальчишек впутывать.
— Они уже впутаны. Тебя ли за них, их ли за тебя – вы теперь подельщики. А, с другой стороны, тебе ведь нужна, эта, как её? индульгенция от советской власти. Не ждали, что красные вернутся? Правду скажи!
— Не ждали что так скоро.
— Теперь готовьтесь. К законам военного времени.
И вскинувшейся, было, попадье:
— Куда? Сиди. Или, это, собери нам в дорогу. Румыны православные, приход у вас нынче богатый: «Roagă-te, roagă-te, popa»! Не то, что у каких-нибудь вятских или ярославских с ивановскими. Потому лучше не жмись. – Копоть, откинувшись, сощурился в потолок. – Ну, а мы про молодую поповну как бы не узнаем.

Старшой и Ярёма, наткнувшись на предупреждение, решили с отходом на запасной пункт сбора подождать – вдруг да кто ещё здесь объявится? Выбрали место под лёжку с достаточно широким сектором обзора вдоль границы долины и взгорья. Сташой догрыз и свой початок, и ярёмин. Высосал до самой маленькой кукурузинки.
— Чего, думаешь, теперь из-за нас будет?
— Облава. Ну, там, пока дети полицаям сказали, пока те включились. Для начала должны по реке пойти. – Старшой вдруг вскинулся. – А, знаешь, может, хохлы и не доложат немцам! Может, решат отсидеться втихую, хаты там, коней покараулить. Кому охота плавни и лес прочёсывать? Огороды трудов требуют. А тут ещё пулю-дуру поймаешь.
Ярёма был бы рад такому раскладу. Но больно невероятно:
— Хохлы же. Если один даже промолчит, второй на него точно доложит. Не сговорятся они.
За час никакого движения. А не сходить ли наверх, чего там наши заметили, от кого предупреждений на кустах понавесили? Ну…. Отставить! Внизу слева что-то блеснуло. Похоже… да, оптика. Бинокль? Прицел?.. Старшой заполз глубже в тень, всмотрелся, подкручивая окулярные кольца своего пэвэошного «8х40». И вздул усы ухмылкой – наши!
Трижды отмахнули веткой, через паузу ещё два раза. И пошли на сближение.

Ствол налево, ствол направо – Сёма и Живчик впереди, за ними Копоть и Старшой, Ярёма замыкающий.
Живчик на поисках за линией фронта просто цвёл и пах. Откуда столько сил вызывалось в этом невзрачном, легкотелом двадцатишестилетнем полупарне-полумужике? Сутками не спал, не ел, таскал тяжести чуть ли наравне с Ярёмой, мог пробежать с полсотни километров по пересечёнке. С передышками, но мог! И врубался в любую рукопашку с любым противником без оглядки. Раз зарезал трёх эсэсовцев в блиндаже, они даже дожевать не успели.
И сейчас Живчик постоянно уходил в отрыв, успевал, как лайка перед охотником, нарезать охватную петлю и вернуться к осторожному, всё слышащему, всё видящему и даже чующему Сёме. Сёма же наоборот, расходовался по самому минимуму. Похоже, что он, даже во время бега воспринимал мир как из засады: первое дело – почувствовать – если это не предчувствие, и, едва заметив, тут же оценить, затем проанализировать, просчитать варианты возможного развития событий, и лишь потом действовать. Поэтому каждый сёмин выстрел нёс смерть фашистскому оккупанту.
Коронованный на зоне Копоть, попав в дивизионный разведрезерв, мудро не стал ломать сложившуюся иерархию, и принял бугорство комотделения Старшого для честных фраеров, оставя под собой только блатных и блатнящихся. На этом они и сошлись. И всё проблемы решали без тёрок. Старшой, повидавший всякого, ценил в людях ответственность за слово, а ещё всем была очевидна польза от гипнотического дара Копоти – самые гордые фрицы испуганно оседали от одного только зырка жёлтых волчьих глаз из под сросшихся бровей и потом послушно шли, ползли или бежали в плен без связывания рук, затыкания рта и прочих, обычных для других разведок, заморочек.
Ярёма, как человек избыточно могучий, со всеми пребывал в самых добрых отношениях, а его обстоятельность при закладке мин гарантировала успех любой диверсии.

На запасной точке сбора у высоты *** они оказались уже в полной темноте. Сёма покрякал, Живчик поквакал. Поднялись выше. Опять покрякали-поквакали. Поднялись ещё немного. Наконец-то из-под куска скалы, неведомым образом перетащенного сюда с вершины, и кривым драконьим зубом одиноко точащего на крутоватом, чуть замусоренном ещё тёплыми со дня валунами, скользко-травяном склоне, ответно просвистела-пропищала ушастая сова.
К ждущим Командиру, Дьяку и Пичуге Кырдык и Лютый присоединились часом раньше. Под скалой очень кстати нашлась глубокая вымоина-расщелинка, в которой серо дотлевали прикрытые свеже наломанными ветками угли. В кипяток подсыпали поповского чая, порезали поповские хлеб, лук, яйца и сало. Знатно! Что надо! Ништяк. Яхши. А чего? На войне харам и халяль не разделяют.
Командир собрал разведданные, переписал на один лист. Дьяк и Пичуга, давясь и обжигаясь, наскоро доглотали и запили, приготовляясь к передаче.
«Кардинаты … высот … шерот … перед руска хутор 2 дот 1 траншея калючка мины 6 пушак 105 мм в дворах 20 т 4 и самоходы шмели 30 авто и брониход…».
«Кардинаты … высот … шерот … грецкий хутор 3 дзот 2 эскадрон и эскадрон связи и эскадрон миномётн и разведивизион штаб 2 полка 9 кавалер дивизии румын во дворах 3 т4 и 4 пушки 70 мм и 12 автофургонов гозпиталь…».

Звёзды опять расцветили небо. Луна не взошла, но жиденько оконтурила чёрный горб горы. Два часа на сон – все, кроме взобравшегося на «зуб» постового Кырдыка, сжались-слежались в единую кучку, греясь друг от друга. Пригревший спину Командир терпел занемевшую руку, пытаясь отключиться хоть на несколько минут. Но для того требовалось принять решение: когда раскрыть группе задание рейда? По плану штаба это должно было произойти в районе Неберджаевской. Но, после того, как Старшой и Ярёма засветились, да если засекли выход радиостанции, то с завтрашнего утра фашисты должны начать активные поиски группы. Точных координат они ещё пару передач не определят, и прямого гона с прочёсывания местности не будет, однако количество пеших и конных патрулей в районе увеличат кратно. Плюс раскидают по перевалам наблюдателей. Так что, виду возможных теперь боеконтактов и потерь, завтра на выходе нужно будет поделиться планом операции со Старшим, Копотью и … Дьяком. Воловиком, Шигирёвым и Благословским.
Ага, это Лютиков поднялся менять Азаткулова. Осторожно распрямив руку, Командир отпустил себя в дрёму.

— Ты намаз совершил?
— Не намаз. Дуа. Есть три суры, читать надо от нечистоты в ночь.
— У нас тоже есть заклинательная молитва. Ко Кресту Животворящему.
— Яхши. Потом нужно дуть в ладони и обтереться. Весь обтереться, от головы, от лица. Это три раза. До утра будет защищать. От шайтан
— А у нас крестить надо все стороны. Добрых снов!
— Тыныч йокы!

20 апреля 1943 года. Вторник.

От Советского ИНФОРМБЮРО:
В течение 20 апреля на фронтах существенных изменений не произошло.

На Кубани части Н-ского соединения продолжали отбивать ожесточенные атаки противника. Немецкой пехоте, действующей при поддержке танков и крупных сил авиации, несмотря на неоднократные попытки, не удалось ни на одном участке прорвать нашу оборону. Все атаки гитлеровцев отбиты с большими для них потерями. В течение дня огнем зенитной артиллерии и из пехотного оружия сбито 12 немецких самолетов. Кроме того, нашей авиацией уничтожено 11 самолетов на аэродроме противника.

***

— Господи и Владыко живота моего, дух праздности, уныния, любоначалия и празднословия не даждь ми.
— Чего-чего? – Ярёма приобернулся к идущему позади Лютому. Тот добавил громкости:
— Дух же целомудрия, смиренномудрия, терпения и любви даруй ми, рабу Твоему. Ей, Господи, Царю…
— А, молишься. А об чём?
— Даруй ми зрети моя прегрешения, и не осуждати брата моего.
— Вот это правильно. – Ярёма, чтобы не мешать товарищу, прибавил шагу. – Это очень даже правильно. Это всем нам необходимо.
К рассвету группа перейдя крохотную, но злую, напористо бьющую по ногам речушку и преодолев нетрудный перевал, оказалась на вольно всхолмленной, почти безлесой равнине. Разбившись на четыре вчерашние группы – головные Копоть, Живчик и Сёма, за ними Командир, Дьяк и Пичуга, потом Кырдык и Лютый, тыльные Старшой и Ярема – пересекали отрытые места перебежками. И к полудню были на берегу Наберджая.
Справа, вниз по течению, на карте отмечен колхоз «Политотделец». Налево вверх река вела к станице Неберджаевской. Осмотрелись. Туман же сдуло, и река ярко играла тысячами солнышек, по долгой прямой разогнавшись перед бурунным поворотом. Судя по ширине, здесь и было самое мелкое место.
Первая группа перебрела довольно удачно – уже на выходе Живчик чуть присел в воду. Проверив тот берег, первые дали отмашку. Командир и Дьяк пробрели уже за глубину, каждым шагом нащупывая крепкую опору для стоп, как сзади раздался вскрик – Пичуга по грудь погрузился в ледяной, сильно давящий поток. Он стоял на коленях, на вытянутых руках держа мешок с аккумуляторами, а раскачиваемый течением автомат бил и бил его стволом по скуле и подбородку.
Дьяк пропустил мимо себя возвращающегося Командира и, всё так же внимательно-неспешно, добрался до берега. И только сбросив рацию и оружие, кинулся на помощь. Приял у Командира мешок с батареями и снова на сушу. Подождал, пока старлей вытаскивал уцепившегося в него Пичугу – тот умудрился вывихнуть стопу. Пичугу спешно разрули – и чего? Подошли, тоже босые, Копоть и Сёма.
Несчастный переводчик терпел боль под осыпью тихих, но лютых матерков.
Наконец переправились Старшой и Ярёма. Старшой, разогнав босоногих, а то и бесштанных советчиков, поколдовал над уже не скрывающим слёзы Пичугой.
— Зажмурься! – Раздался тихий треск, громкий вскрик, и довольный Старшой запринимал ахи и охи восхищения.
Пичуга, вытерев лицо, сначала едва-едва, потом всё сильнее прожимал, прощупывал опухшую лодыжку, опасливо шевеля стопой.
— Накрути две портянки: сухую как обычно, а поверх мокрой сустав затяни. Да ты бы штаны отжал, не то в сапоги много натекёт.

Выше прибрежного ивняка вдоль реки опять широко и глубоко разлеглись обзорные поля, по которым где-то пролегал шлях. Поэтому, растянувшись редкой цепочкой, двинулись навстречу течению по-над самой рекой. Перепрыгивая по накатанным половодьем валунам, пугали ныряющих лягушек, обжимались, обходя бочком вокруг отделившихся от основного тока, быстро прогревающихся луж, в которых серыми тенями метались стайки гольянов. Река то стихала до мурлыкающего журчания, то, на поворотах, набирала голос, сотнями встревоженных струй плеща через разноразмерные каменные пороги.
— Землю заборонили. Они здесь, поди, уже в марте пашут-сеют. – Лютый, сменённый Кырдыком, спустился по осыпи вниз к реке. – Хотя суглинок. И камней много. Думаю, урожаи не ахти.
— Пашни, значит колхоз уже рядом. – Ярёма подслеживал за хромающим Пичугой. – Слышал, фашисты колхозы не распустили?
— Не слышал, и тебе не советую. – Лютый притормозил, увеличивая дистанцию.
— Ну, я это так.
— Да-да, кто бы сомневался.
— Нет, правда.
— Иди, иди. Политики мне не хватало.
Лютый дождался Дьяка. Тот понуро брёл, выглядывая что-то под ногами, как-то откровенно сгорбясь, словно радиостанция набирала вес с каждым днём.
— Ты чего, отец диакон? Скорбишь о некошерности сала?
Дьяк слепо поднял глаза, и вновь в ноги.
— Правда, чего ты? Что за неуставное уныние у бойца Рабоче-крестьянской красной армии?
— Брат Антиох, как ты понимаешь: «Итак бодрствуйте, потому что не знаете, в который час Господь ваш приидет»? – Дьяк осторожно обошёл так и замершего Лютого.
— Ты, это?.. Это там, где «как во дни Ноя: ели, пили, женились, выходили замуж»?
— Помнишь. Молодец.
— Помню! Ещё как: «… до того дня, как вошел Ной в ковчег, и пришел потоп и погубил всех. Так будет и в тот день, когда Сын Человеческий явится. Итак, бодрствуйте». – Лютый рванул догонять сгорбленного Дьяка. – Только к чему это ты? К чему?
Длиннющая пулемётная очередь посекла листву прямо над головой. «Косторез» MG-42 бил встречно, но не с русла, а по-над обрывчиком заросшего ивняком высокого берега. Разведчики припали к камням, присели, прижимаясь к осыпи. Прямо перед Лютым сверху, оставляя на гальке ярко красные мазки, сползало буквально перебитое шестью пулями тело Кырдыка. Только что сменившего его в дозоре.
— Ильяс… брат…
Впереди рванула граната, вторая. И пулемёт смолк. Цепь развернулась, разведчики перебежками возвращались к повороту – за углом, возможно удастся перегруппироваться. Лютый взял автомат и вещмешок, Ярёма взвалил на плечи тело. Ильяс, брат…
— Там с дороги два бортовых к нам свернули. – Живчик в голос докладывал сверху. – Остановились. Метров триста. Высаживаются. Порядка взвода.
— Калужный, задержи фрицев. Остальные на переправу! – Командир толкнул в воду Пичугу, за ним Лютого. – Лютиков и Гаркуша, занять позиции с той стороны. Прикроете Калужного, потом отходите.
Река здесь была куда как глубже. Но теперь-то они шли вместе, держась за вещмешки, опираясь и поддерживая друг друга.
— Ярёма, уходи, уноси!
Бегом, бегом, бегом. Вода чмокала в сапогах, штаны, залипнув, до судорог ледянили и так неохотно слушающиеся ноги. Ярёма нёс, бегом нёс обильно капающее кровью при каждом встряхивании тело Кырдыка.

— Шесть, на. Семь, на. – Выдох, ловим промежуток между ударами сердца. Фигурка бегущего в кресте прицела. Ровно нажимаем спусковую скобу. – Восемь, на.
Целиться нужно в живот, даже если фашист попробует залечь, пуля попадёт в грудь или голову.
— Девять, на. – Сёма, перекатываясь от камня к камню, уворачивался теперь от двух пулемётов: к вновь заработавшему левому добавился прямой, принесённый с машины. Сёма уже дважды валил пулемётчика, но его тут же сменяли. А требовалось окучивать и всю развернувшуюся по пашне атакующую цепь, тоже плотно стреляющую из прицельных маузеровских винтовок. Чересчур частые и близкие посвисты и рикошетные взвизги пьянили, переполняли какой-то ражевой уверенностью в его, Сёмы, неуязвимости, заговорённости. В почти бессмертии.
— Двенадцать, на.
Однако немцы были уже совсем близко, подползали на бросок гранаты – у их колотушек ручки длинные, так могут и достать. Спрыгнув с обрывчика в пойму, Сёма бросился в реку и, буруня воду, быстро пробрёл метров десять. Но один за одним три взрыва за спиной сбили сосредоточенность, и Сёма завалился, упал. И поплыл, несомый и вращаемый, как в детской ледянке с крутой горки. Хотя прикрывающий автоматный огонь Лютого и Живчика остановил фрицев, прижал, рассеял по кустам, не позволяя спуститься в русло, но вот-вот они должны были подтащить пулемёт.
— Мужики! Уходите! Уходите. – Вряд ли крик из воды, из рычащей и гудящей воды, мог долететь до своих, но Сёма, вдруг поймав ногами упор в огромную подводную глыбу, успел перекинуть ремень «токаревки» через шею и плечо, освободив руки. Теперь-то можно плыть по-настоящему, а не мешком. С навозом.
Пулемёт некоторое время искал ребят, и когда ударил по реке, Сёма уже был за поворотом. На карачках выбравшись на галечный пляж, стуча зубами, выдернул затвор, слил, вытряхнул воду из магазина. Потом побежал в заросли. Вовремя – две винтовочные пули, одна за одной, вспылив, лязгнули по камням прямо под ногами. Ах, вы. Паскуды!
— Тринадцать, на!

Быстро выкопать ножами могилу в смеси песка и гравия даже совместно не просто. Чуть присыпав тело, навалили холмик из камней, прикрыли сосновыми ветками.
— Товарищи. – Командир оглянулся на своих, хоть и не выстроившихся шеренгой, но честно тянувшихся по стойке «смирно», бойцов. – Мы провожаем в последний путь нашего друга, настоящего разведчика-красноармейца, настоящего русского солдата Азаткулова Ильяса, сына Исы. Он не был коммунистом, но он пал героем в неравном бою с фашистской нечистью. Советская власть с первых своих дней встала костью у всей нечеловеческой мрази. Империалисты, а за ними фашисты, пытались и пытаются уничтожить нашу Родину, вставшую на путь коммунистического строительства, растерзать ее на куски, поставить на колени. Но этого им не удалось сделать двадцать лет назад. И не удастся сейчас, потому что всегда на пути нечисти вставали и встают простые русские люди, простые рабочие, крестьяне и, вот, пастухи. К сожалению, в этой беспощадной классовой борьбе гибнут лучшие. Гибнут в первую очередь, потому что не прячутся за спины своих товарищей. Прощай, ефрейтор Ильяс Азаткулов. Вечная память героям! Смерть фашистским оккупантам.
— Вечная память.
— Земля пухом.
— Не поминай там лихом.
— Вечная память, брат.
Копоть приклонился к уху Дьяка:
— А как у мусульман с царствием небесным?
— Не знаю. Но, думаю, солдата нигде не обидят.
Все задрали головы: слева, приближаясь, нудно гудела «рама». Ну, вот и началась серьёзная ловля.
— Разойтись! Укрыться.
— Командир. Дозволь мне и Старшому поискать Сёму?
— Отставить! Как положено обращаться к командиру в РККА?
Ярёма аж задохнулся. Но приял:
— Товарищ старший лейтенант! Разрешите нам со старшиной Воловиком выйти на поиски Сёмы? Калужного!
— Не так. Пойдёте ты и Лютиков. На поиски два часа. Не более. Встретите или нет, сбор на точке. – Командир располовинил карту. – Это Свинцовые горы. Сбор здесь. Ориентиры: петля ручья и обрыв на западном склоне высоты. Сейчас десять сорок семь. Значит, в тринадцать часов на точке.
— Так точно.
— Найдите его. Мирон, обязательно найдите.

Ярёма, с почерневшими от заскорузнувшей кырдыковой крови спиной и плечами, бежал впереди как разъярённый лось. Лютый не успевал отслеживать вокруг ничего, он только догонял, догонял, догонял. И это по взбудораженному, раздразднённому боем тылу противника. Если фрицы тут же самолёт на поиски запустили, значит, отнеслись к засечённой группе разведчиков или диверсантов архисерьёзно. Надо бы отрыть глаза на затылке, развернуть слоновьи уши и нос вытянуть как у лисы. А тут – он только догонял, догонял, догонял. Чёрные от свернувшейся крови спину и плечи.
— Фьють! Вы куда?
Если бы Лютый не задохся, он бы, пожалуй, успел выстрелить на подсвист. Сёма! Чего он делает? Надо же было крякнуть. Или квакнуть.
Сёма поднялся, точнее, вырос из ниоткуда. И как они его не притоптали? А Сёма ещё и отругал:
— Вы чего, как лоси? Ломитесь. Немцев догоните.
— Где они?
— На десять минут впереди. Пятнадцать солдат. Два офицера.
— Тогда успею…
Ярёма сбросил автомат, мешок, подсумки и кобуру с ремнём, сдёрнув куртку и рубаху, вжал их в большую межкаменную лужу. Начал быстро и сильно жулькать. Вода тут же покраснела. А Сёма и Лютый, шаря глазами вверх-вниз по течению и вверх-вниз по берегам, старались не видеть трескавшиеся кровяные коросты на его голой спине, плечах, руках.
— Всё, пошли. Пошли!
— Всё. Идём.
И тут Сёма вскинул винтовку прямо около виска Лютого, и, встав как на картинке – левая нога вперёд, правый локоть отведён в сторону, чуть склонил голову к оптическому прицелу:
— Четырнадцать, на.
Ответно тоже выстрелили, но Ярёма и Лютый в два ствола подавили всякую вражескую активность.
— Идём! Идём! Идём!!

Бежали уже больше часа. От рощи к рощице, от рощицы к пучку кустарника, от кустов к одиноким деревьям. Падали, отдыхивались. То сзади, то впереди, то слева, то справа прямо по лугам меж холмов с надсадным треском пропрыгивал бронетранспортёр, кружили мотоциклы. На рысях туда-сюда носились усиленные до полуэскадронов разъезды. А они бежали, бежали. Падали в траву, выжидали, и снова бежали, бежали.
Хуторок спрятался от ветров на самом сломе орешниковой рощицы в пологий спуск в овражек. Три крытые камышом хаты, пяток небелённых стаек, грязно занавоженные, оцепленные молодой крапивой загоны. Останки телег, бороны. За хатами заготовились к цветению абрикосы, вишни, яблони, груши, сливы. С высоко задранной жерди колодезного журавля слетела ворона, за ней молча подались в рощу ещё с десяток, сидевших на земле. Вонь, и мухи. Жуткий смрад. И жирные зелёные мухи.
Перед входом вся семья – старик со старухой, две бабы, мужичок, два подростка и семеро мал мала меньше. Расстрелянные в спину лежали рядком, лицами в землю. Лежали уже с неделю – трупы вздулись и сильно потерзаны падальщиками. Птицы, зверьё – всюду следы бурных пиршеств и свар.
Зажав рты и носы, обошли хату. Там ещё двое. В изношенном солдатском, и босые. Окруженцы? Партизаны?..
Сёма сильно хлопнул-торкнул Ярёму и Лютого в плечи, и первым свинтил за стайку. Девять всадников на рысях направлялись прямо к хутору. По их следам? Или просто проверить?
Немцы, похоже, не знали про расстрелянных. Кони занервничали, закрутились, наездники ответно дёргали поводья, били своих лошадей под живот пятками. После минутных обсуждений пятеро спешились и, передав поводья камрадам, пошли проверять постройки. Но на первом же пороге задержались, позаглядывали через приоткрытую дверь. Потом бросили внутрь гранату. Врыв выкинул рамы, даже крыша подпрыгнула. Один солдат достал зажигалку, запалил пучок соломы, ткнул его под стреху. Хлопнул взрыв во второй хате, опять полетели стёкла, вынесло облачка муки. На стайки немцы гранат пожалели, просто пробили по несколько очередей.
Пожар взлетающими с крыш пучками-факелами сухого камыша в несколько минут охватил хутор. Загорелись плетёные, тонко обмазанные навозом с глиной стены сараек. Лопнула, растеклась огненными ручейками бочка с дёгтем. К трупному духу добавилась вонь подгорающего мяса.
Немцы, сдерживая беспрерывно ржущих лошадей, сделали несколько всё расширяющихся кругов, внимательно выглядывая – нет ли кого живого? Пару раз выстрелили в разбегающихся крыс. И ушли так же на рысях.
— Про ямку забыли.
— Теперь знаю: компост – сила.
Прокопчённые, вымазанные и вымоченные в отзимовавшей ботвяной гнили, разведчики, трудно продираясь сквозь сплошной тонкий тальник, спустились в овражек. Но воды там не было. Прошли метров триста – покрытый слоем сухой глины плоский, как мостовая, щебень. Пришлось выбираться неумытыми.
Дальше бежать опять по открытым луговинам. Падали от гула – но это летели бомбардировщики. Слева направо – наши. Справа налево – фрицы. Но «рама» больше не появлялась. Бежали, падали. Убедившись в безопасности, вставали, бежали. Бежали, падали, бежали.

Уже должен был показаться указанный Командиром на карте петляющий ручей. Очередная ясеневая или кленовая рощица вполне могла подпитываться его водой. Наконец-то можно будет отмыться. Последняя перебежка.
Лютый первым увидел украинских шуцполицаев. Точнее – услышал, и учуял запах табака. Это потом, позже, гораздо позже до него дошёл каламбур: «чуять» по-украински и есть «слышать».
Три молодых, здоровых полицая, вольно развалясь в тени мощного ясеня, самозабвенно играли в карты и, похохатывая, подкалывали друг друга. Серая униформа – мобильное подразделение. Две винтовки «маузер 192» и ППШ. Ещё кто есть?
Лютый отмахнув Ярёме и Сёме сховаться, прополз мимо игравших вглубь рощицы. Две привязанные лошади, опустив головы, дремали у двух тентованых телег. А где остальные шуцманшафты? Слева у ручья ещё четверо у почти бездымного костра готовили обед. Обильно снимая пробы, особенно с сала и самогона. Все?
И тут Лютый увидел собаку. Молодая немецкая – чепрачная, с характерно подсаженными задними ногами – овчарка самозабвенно следила за поварами, сглатывая слюну, заглядывала в рот каждому снимающему пробу. Но, собака есть собака, и стоило начать отступление, как она насторожилась. Лютый блином влип в землю, невидимый и неслышимый. Но запах! Запах… У овчарки на чёрном загривке поднялась шерсть. Она зарычала, и повара, переглянувшись, похватали оружие.
Лютый, длинной, почти в половину диска, очередью завалил двоих. Двое других полицаев попрыгали за деревья, и начали бестолково отстреливаться. А собака, истерично лая, носилась вперёд-назад, всё ближе подбираясь к Лютому. Тот, отбегая к телегам, короткими очередями не давал «поварам» подняться. За спиной тоже, было, началась пальба. И тут же кончилась: ребята кончили «картёжников». Хорошо бы, чтобы больше никого в роще не было!
Лошади, храпя, бились, взбрыкивали, пытаясь оборвать привязь. Да ещё собака, заходя со спины, всерьёз метила вцепиться в задницу. «Повара», продолжая беспорядочно стрелять, отползали, уходили вниз к ручью. Но кто бы их отпустил? Сёма уже забежал им во фланг. «Шестнадцать, на»? Или за сегодня уже «семьнаднать»?
Последний шуцполицай отбросил карабин и провопил из-за дерева:
— Не стриляйте! Я здаюся! Росияны, не стриляйте!
— Выходи! Подними руки и выходи. – Ярёма тоже, оказывается, успел подобраться к шуцу.
— Я здаюся! – Полицай поднялся, изо всех сил вытягивая руки. – Росияны, я здаюся!
Лет тридцати-тридцати пяти. Невысокий, но плотный. Если б не форма, самый обычный крестьянин: крупно-конопатый, белесый, даже ресницы светлые, как у хряка.
— Иди сюда. Какая часть?
— Мы? Двисти восьмый допомижный батальйон.
Лютый последний трассерный патрон истратил на совершенно одуревшую от злобы и страха овчарку. И тоже встал в рост.
— Жучку зачем? Щенок ещё. – Ну, только сёминого укора сейчас не хватало.
— Щенок?! Да она уже фашистка. Её уже на людей травили. – И сдавшемуся «повару»:
— Травили?!
— Двисти восьмый. Допомижный. Ни. Ни! Собака взагали не наша!
— А чья? – Ярёма выдернул у полицая из ножен немецкий штык, охлопал карманы.
— Гера штабс-фельдфебеля. Нимец. Вин там, в тий сторони.
Ярёма вдруг дёрнул головой и, вразмах руками, завалился на тонкие прутики шиповника.
Вторым выстрелом снайпер раздробил приклад лютовского автомата.
— Сё-ма!!
А Сёма уже выдохнул и, поймав промежуток между ударами сердца, ровно нажал на спусковую скобу: «восемнадцать, на»! Немец, падая с самого большого ясеня, бился о ветви, переворачивался. Каска зацепилась ремешком и повисла над самой землёй.
— Ах ты тварь! – Лютый догнал убегающего полицая, с маху ударил в шею ножом. – Тварь!
Вдвоём они едва дотащили Ярёму до ручья, положили ногами по течению, обмыли. Умылись сами, прополоскали комбинезоны. Лютый показал на ближний холм, поросший караганом, Сёма кивнул. Пропустив ремень под мышки, они заволокли тяжеленое тело на вершину. Глина с мелом копалась легко, через час на холме свеже белел ошлёпанный ладонями бугорок.
— Вот. Прощай, брат! Лютый, ты скажи, как надо. Как положено.
— Упокой, Господи, душу раба Твоего Мирона, прости ему прегрешения вольные и невольные, и даруй ему Царствие Небесное. А на земле сотвори ему вечную память.
— Вот. Вечную память. – И Сёма тоже перекрестился.

— Какого вы в бой ввязались? А Ярёма где? – Желваки Командира вздулись орехами. Сощуренные глаза из синих стали белыми. – Вы понимаете, что нас теперь … здесь накроют. Понимаете? Окружат на этой лысине. И кончат.
— Ярёма там. – Сёма показал пальцем направление. И сел, скрючился, накрыв голову капюшоном. Объясняться пришлось Лютому:
— В полпути выселки. Ну, хуторок махонький. Каратели всех, кто там был, и маленьких детишек тоже, расстреляли. За укрывательство двух красноармейцев. Которых тоже так на устрашение бросили. Немцы подъехали, хутор сожгли, но они явно ни при чём. А потом мы наткнулись на шуцманов. В роще. Да точно те самые! Из двести восьмого вспомогательного. Форма серая – мобильные, не местные. Местные в чёрной. Да и поостереглись бы местные открыто детей оставить. Прикопали бы. А, главное, в телегах награбленное: часы, крупорушки, маслобойка, швейная машинка. Посуда, обувь. Даже игрушечки. Куколки, мячик. С полицаями немец-снайпер был. Он Ярёму.

Повезло!
Протяжные, быстрые белые облачка, нанесённые южным ветерком от невидимого Маркотхского хребта, тоже оказались разведкой. Буквально через полчаса небо плотно и низко затянуло, где-то даже рокотнул гром. И пошёл хороший, полновесный дождь. Можно было возвращаться на заданный маршрут.
— Подойдём к Неберджаевской с юга, за шляхом леса хорошие. Осмотрим. От неё по прямой семь-восемь километров к железной дороге. На станцию Нижнебаканскую. Наблюдаем. – Командир, Старшой, Копоть и Дьяк, соприкасаясь лбами под прорезиненной немецкой накидкой, в пятне туманящегося их дыханием фонарём следили за передвижениями карандаша по карте. Сантиметр туда, три сюда: всё понятно. – Опять по железке двадцать кэмэ поднимаемся до Верхнебаканской. Отнаблюдаем. Далее шесть кэмэ – Убых. Здесь авиаразведка отметила особую активность фашистов, но с хорошей маскировкой. И зенитки там зачем-то пятидесяти-миллиметровые, танки пробивают. В Убыхе и приказано брать языка. Далее у нас Волчьи ворота, и на Гайдук, Кирилловскую. Переходим фронт севернее Новороссийска.
— Нас там ждут? – Старшой колыхнул фонарик, ослепив Дьяка.
— Пока ждут. Всё? Всё. Сверяем часы. Пятнадцать-ноль-три.
Аккуратно сложив, спрятав в планшет карту, командир стряхнул плащ, накинул поверх вещмешка, затянул под горлом шнуры.
— По коням.
Повезло. Дождь из ливня осеялся в затяжной моросильник. Это же хорошо, очень хорошо: тереться в зарослях и карабкаться по склонам теперь посветлее, а собаки пусть дрыхнут в будках, всё равно, никаких следов не остаётся. А потом и туман покроет.
Головные молчат всегда. Тыльные молчат в основном. А основное ядро, нет, нет, да и перешепнётся:
— Дьяк, твоими молитвами? Дождик-то. Божья милость? Или подфартило?
— Так это одно и то же.
Живчик озадаченно отстал. Конечно, ему жуть как хотелось узнать, о чём закрывом тёрли бугры. И почему Дьяка к себе взяли. Но напрямую колоть даже мужика не по понятиям, надо ждать, когда сам сольёт.

Дождь, дождик, дождичек. Дорогой ты наш! Шагов не слышно, видимость ограничена. А через час уже и сумерки. Только, вот, жуть как скользко. И трава, и, особенно, камни – любой подъём или спуск теперь отнимали сил – и времени! – куда больше. А ещё Пичуга хромал всё сильнее. Командир нёс аккумуляторы, Старшой выстругал и выдал лёгкую еловую «трость», и, всё равно, приходилось под него общий ход, если не сдерживать, то не разгонять.
Однако самая подлая нежданость-негаданость разведчиков караулила на берегу Наберджая. И так-то немирная, под затяжным дождём речка поднялась на полметра, превратившись в ревущий мусорно-грязевой поток, торпедами бьющий в окружённые бурунами валуны вырванными с корнями где-то в горах деревьями. Невидимое за плотными, сочащимися моросью тучами, солнце скатилось на запад, так что света оставалось на полчаса. Лютый, как имевший уральский опыт преодоления горных рек, вызвался найти брод. Трижды на широких разливах он, упираясь в трёхметровый шест и изворачиваясь от мусора, пытался подобраться к противоположному берегу. Но не доходил и до середины: вода поднималась к поясу, и легчающее по закону Архимеда тело не справлялось с давлением. Ещё чуток выше – и понесёт-унесёт.
Только на четвёртом плёсе, уже совершенно окоченевший, Лютый, пусть много ниже намеченного, но таки добрался, на карачках вполз в уже непроглядно чёрный тальник противного берега. Через полчаса мигнул фонариком – чисто, никого.
Перебредали все вместе, кружком – положив руки на плечи друг другу. Точнее – вцепившись друг другу в плечи. И так – по приставному шажку на «раз-два», вращаясь живой шестерёнкой, двинулись поперёк потока. И вдоль по потоку: сбивало мощно. Пару раз им просто везло, когда тяжёлые стволы, топыря корни и ветви, проносились почти в касании. Сцепка, пусть не очень дружно, но удерживая сбиваемых и подскальзывающихся, продолжала на «раз-два», «раз-два», своё сложно ориентированное движение. Через паузы Лютый кратким подмигиванием обозначал направление, но, всё равно, выйти удалось только метров на сто ниже намеченного.
— Ну, братва, как мы её! Кодлой-то!
— Ты хотел сказать «коллективом»?
— Командир, он хотел сказать «шайкой»!
— «Шоблой»!.. «Бандой»!.. «Колхозом»!.. «Ансамблем»!..
Рвущийся смех, давясь, сдерживали, сжимали, гасили до сипа и шипа. Командир, и тот фыркнул:
— Тихо вы! Пять минут на протирку оружия, отжим одежды и смену портянок.
И опять, разряжаясь, все разом зашипели и захрипели.

***

Отца, Василия Митрофановича Благословского, как лучшего выпускника физико-математического факультета Санкт-Петербургского Императорского университета, пригласил, в тоже Императорский, Томский имени Александра III, Фёдор Яковлевич Капустин – земляк-омич. Пригласил лаборантом в свой кабинет физики медицинского факультета, с «отменной перспективой». Именно Капустин познакомил молодого естествоиспытателя, гордящегося научным атеизмом, с профессором богословия иереем Дмитрием Беликовым. Может, для их взаимного обламывания колючек к собственной душевной комфортности романтика-полувера. Фёдор Яковлевич с нескрываемым удовольствием наблюдал идейные дуэли, порой подбрасывая поленце в гудящее пламя страстных попыток «чисто логически» доказать реальность одного из взаимоисключающего. Споры из университетского кабинета переходили в его домашний, оттуда в столовую, порой затягиваясь до полуночи под сипение самовара со смородиновым или стерляжьим пирогом, а то и под рюмочку «лабораторного производства».
После возвращения Фёдора Яковлевича в столицу, уже ординарный профессор Благословский был передан Беликовым в качестве «почти-члена-семьи». Отец Дмитрий крестил первых двух дочек Благословских, а Димочке даже стал крёстным восприемником.
Когда подросший Дима уже не только запоминал всё, но и оценивал окружающих, то болезненно переживал желчную язвительность отца в отношении вернувшегося из России в Сибирь старика-крёстного. Принявший постриг через несколько лет после вдовства, пенсионер с сохранением звания «заслуженный профессор», искренне, было, поверивший в обновление мира и Христовой Церкви революцией, епископ Димитрий вдруг «завернул» в консерватизм и принёс покаяние Патриарху Тихону. А уж когда стал архиепископом Томским и Новониколаевским, и членом Патриаршего Синода, Благословский-старший окончательно вычеркнул его из списка обязательных к общению.
Отец тогда сам не выглядел героем. Его патриотизм первых лет Мировой войны перебродил-переродился в критику всего вокруг него неуспешного. Он злобно обличал чиновную нерасторопность и буржуазную суетливость, ругал чванливую власть в столице и провинциальные туго-думские сборища, клял коллег-преподавателей за равнодушие к «делу Сибири» и студентов за уже запредельную развращённость при нежелании взрослеть. Доставалось и семье. Побывав в выборной власти во время эсеров и при Колчаке, он, едва оправданный комиссией ВЧК, никак не мог успокоиться, смириться с тем, что никто более не спрашивал его мнений о реформах образования, и всё в Томске творилось под копирку из центра, что опять пришло время не агитировать и не дискутировать, а возвратиться к столовым беседам, и, желательно, негромким. Это ему, наследнику и продолжателю сибирского областничества, публично ставившему в тупик Ярославского и Луначарского в их пропагандистских турне по Сибири? Особенно отца бесило то, как его бывший старший, но столько лет «сердечный друг», сломившись, пытался оправдаться, проповедуя окружающим в духе Экклезиаста: «всё в мире зря».
— Мы, что, эти двадцать лет прожили зря? Мы свалили сгнившую империю, что, бессмысленностью своих страданий? Мы умирали в Гражданскую войну, до и после неё сидели то в царских, то в большевицких тюрьмах за идеалы, свободу, за справедливость и гармонию – и всё зря? Очень удобный отнорок для страха, мелкого, очень личностного страха: Бог всё решает, мы только свидетели. Только как его же учение декларирует, что «вера без дел мертва»? Он, профессор, что, не видит, насколько самоубийственно противоречиво христианство в однобокой его трактовке? Да, он пожилой, слабый, и я готов его простить, но пусть молчит! Молчит!
Дима, наверняка, на отца смотрел тогда глазами матери. Это её оценка – «кликушество», вряд ли к десятилетнему такое слово пришло бы само. Сёстры готовились к периоду брачевания, их влекло кучкование вокруг нового, будущно-светлого, и над «родителем» они откровенно глумились. Всё это ставило мысли и чувства вразнос: к матери он ещё бы по-детски прижимался, но сёстры слишком много о себе мнили, поэтому их новые друзья-комсомольцы тоже отторгали. И противиться отцовскому духу получалось в одиночестве.
Умиротворение обреталось только рядом с крёстным. Вкусно пахнущий воском и ладаном владыка аккуратно обходил болезненное по периметру «все ли здоровы?», «ну, как отпраздновали?» всё-равно чей день рожденья. И на каждую встречу у него имелась в запасе пара историй из далёкого, «до тебя», прошлого, где папа и мама были радостны, очень умны и красивы. Поминал и прадеда, омского протоиерея, от которого пошла их фамилия. Дима в полноту сердца сытился покровительственным теплом, которого не получал дома. Поэтому чем больше его пытали родители и третировали сёстры, тем изощрённей он скрытничал. Вряд ли из-за тона их запретов, он мог внять, какую опасность для семьи несли даже мелкие поручения находившегося под круглосуточным наблюдением архиепископа. Зато, какой же мальчишеский восторг – как настоящему разведчику, незаметно кому-то что-то передать записку или на словах, через чердак – как бы за голубями – проникнуть в запечатанный храм. Ну, иной раз провести через огороды каких-то богомолок. Или богомольцев. И молчать, молчать об увиденном и увиденных.
А ещё владыкина библиотека! Совсем-совсем не такая, как дома. И всегда объяснимая, с шуточными примерами или тихо-серьёзными толкованиями всего загадочного, таинственного, того, что лежало до поры в нём глубоко, едва-едва чувствуемое.
Конечно же, отец и крёстный изредка встречались, обычно после большого праздника в Троицком соборе принимая приглашение отобедать, Благословские, в числе иных «ближних», сидели за всё скудеющим архиерейским столом, как бы по-былому беседовали. Но не искренне, и расходились каждый со своим. Отец, было, немного снизил уровень критиканства, когда в марте двадцать седьмого владыка Димитрий воспротивился судорожности решений центральной власти местоблюстителей и заявил областную автокефалию. Отец даже попытался использовать этот резкий поворот церковной жизни Томска для возрождения идей Ядринцева и Потанина, но, понятно же, «дорогой друг» отстранился. Даже уход в «демократический» григорианский раскол не мог больше оправдывать в глазах отца социопатию Русской Церкви. Давно уже не участвовавший в её таинствах исповеди, причащения и, тем паче, соборования, Василий Митрофанович Благословский через статью в газете физико-технического института «Науку – на линию огня!» объявил миру об окончании эпохи христианского мессианства. Даже процитировал Энгельса: «В истории первоначального христианства имеются достойные внимания точки соприкосновения с современным рабочим движением. Как и последнее, христианство возникло как движение угнетённых: оно выступало сначала как религия рабов и вольноотпущенников, бедняков и бесправных, покоренных или рассеянных Римом народов». Но, увы….
Что мама? Мария Иоанновна, урождённая фон Сидов, была лютеранкой, и её всегда смущала «византийская пышность посреди соломенных крыш». Так что она и ранее разделяла мужние идеи о ликвидации анахронизма монастырей, об упразднении всевластия невидимого простым прихожанам Синода, о переводе служб на местные языки, и некоторые подобные. Хотя, когда в августе тридцать второго владыка умер от паралича сердца, она оплакивала его искренне. И как свидетеля своей молодости, радости и красоты.
А Дмитрий, с четырнадцати лет уже никого не спрашиваясь, к пяти утра ходил на ранние службы, проводимые для своих то в Преображенском соборе, то в Благовещенском, то в Никольском храме на Монастырской-Семашко. Потом, когда почти не осталось священников, собирались вокруг псаломщика Николая Богданова, служили мирянским чином «изобразительны». Последним держался настоятель кладбищенской Вознесенской церкви на улице Иркутской протоиерей Илья Коровин. Коренной томич, закончивший местную семинарию, с псаломщика до протоиерея никогда не покидавший город отец Илья в последний раз был арестован весной и расстрелян осенью тридцать седьмого по обвинению в участии в «Союзе спасения России».

***

Дождь окончательно выложился, и сразу всё затянуло туманом. Так что дорогу пересекли без проблем. А дальше начинался бескрайний лес, плотно покрывающий мелкие горки и щели вперёд на запад от Нижнебаканской до Верхнебаканской, и справа на юг до Маркотхского хребта. Лес, в котором просто обязаны быть партизаны. Местные коммунисты, не пробившиеся окруженцы или сбежавшие из плена, но быть должны. Однако у штабных точных данных не было.
Везение продолжалось. На границе поля и леса они буквально ткнулись в пасущуюся лошадь. Чёрно блестящая от дождя, пузатая, тонкошеяя кобылица испуганно всхрапнула и лёгким намётом ушла в туман. Да никак стреноженная! Сёме нужен был только кивок Командира.
— Дьяк, Лютый, нагоните на меня. Слева загребайте.
Большим обходом им удалось обогнать невидимую кобылку и, похлопывая по бёдрам и почмокивая, погнать вдоль лесной кромки назад. Жалобное ржание, топот – лошадь забилась, придушенная сёминым арканом.
— Тпрру! Тпрру, милая. Не балуй.
Лошадь, страшно закатывая глаза и скаля зубы, хрипела, мотала головой и крутилась, наматывая на себя и верёвку, и самого Сёму.
— Не балуй. Тпрру. Милая. Ну, милая?
Минут через пять Сёма всё же уговорил, остановил истерику и, перехватив армейскую уздечку, приотпустил петлю.
— Вот и хорошо. Хорошо.
— Она немецкая. Пичуга, как будет «тпру»? И «но»?
— «Трпу» – «хей», «но» не знаю. «Кобыла» на немецком «штуте».
— Так и назовём: Штука.
— Штуте!
— Штука, Штука. – Сёма погладил кобылку по переносице, она ответно покивала, доверяясь новому другу. – Штука.
— А что, Сёма, твоя сивка-бурка какой грузоподъёмности? – Живчик просто ужом вертелся возле чужого прибытка. – Вон, рацию бы на неё навесить, да и ещё чем есть. Жаль, раньше бы такую захомутать. Я бы пулемёт прихватил.
Лес в тумане ещё то удовольствие. Пройдя, точнее проковыляв, спотыкаясь о погнивший валежник и выпирающие из каменистой почвы корневища, пару километров, сделали привал. Выкопав двойную ямку под скрытный костёр, долго поджигали, раздували стружку, шишки, лом сухостоя.
По трое посменно грелись, сушились. Мелкими глоточками пили кипяток.
— Осенью, поди, тут на каждом дереве фрукт.
— И фрукт, и овощ. Но осенью.
— А сейчас?
— Сейчас весна. Нюхай цветочки.
— А так же олени, косули, кабаны? Фазанов-то и зайцев мы видели, – Пичуга разбинтовал ногу. Опухоль покраснела.
— Ты задирай её. Ляжешь, упрись пяткой в дерево, – Старшой продавив сустав большими пальцами, наблюдал, как быстро восстанавливаются вмятины. Переглянулся с Командиром. – И не робей, до свадьбы заживёт.
— Охотиться времени нет. Так бы, конечно, хорошо кабанчика или косулю добыть. – Командир положил ладонь на плечо Дьяка. – Сменишь Шигирёва. Через час Тарас Степанович заступит.
Однобоко обогревшиеся, наскоро прокалив штаны и портянки, кучно валились спать на нарубленный под расстеленные плащ-палатки пружинистый еловый лапник. Укрывались тоже по-товарищески – один плащ на двоих. В этом преимущество четырёхугольных советских солдатских накидок перед немецкими треугольными «цельтбанами». Сменяя Копотя, Дьяк неспешно взобрался на старый-престарый вяз. Поудобнее расставив ноги на толстенной, даже не согнувшейся под ним ветви, правым боком привалился на ствол. Огляделся.
Облачность на востоке отжалась, выпустив почти уже полноликую луну. И освещённый туман цедился под блестящими росой кронами живыми струями, стекал в темноту ущелья. На западе всё ещё мутно дождило, на севере багровое пятнышко отмечало далёкий пожар, а на юге – может это только воображение? – проявились горы, настоящие кавказские горы.
Не в осуждение, просто вспомнилось: «Се Жених грядет в полунощи, и блажен раб, егоже обрящет бдяща: недостоин же паки, егоже обрящет унывающа. Блюди убо, душе моя, не сном отяготися, да не смерти предана будеши, и Царствия вне затворишися, но воспряни зовущи: Свят, Свят, Свят еси Боже, Богородицею помилуй нас».
Блюди убо, душе моя… Какая же ширь и полнота Божьего мира. Почему человек не видит этого? Вот уже тысячелетия смотрит на эту луну, эти звёзды, облака – и не видит. Ничего не видит, кроме праха земных вещей.
Ладно, не отвлекаемся. Что у нас внизу?
Костерок на дне ямки быстро догорал, подмерзающие ребята сонно жались друг к дружке. Подвязанная длинной верёвкой Штука что-то громко выщипывала под туманным течением. Собственно подойти к ним могли либо с дороги, либо с горки. А с ущелья? Да там всё сплошь завалено буреломом, похлеще казачьей засеки, днём-то не пролезть. И с дороги вначале наткнутся на лошадь, она загодя учует. Тогда горка? Опять же, лес, как пить дать, с партизанами, ночью по нему никто не шарашится. Всё равно, внимание туда. Осторожно поменяв ноги, теперь налёг на ствол левым плечом. Там, за горами, Чёрное море. Подумать только – Чёрное море! Читал, слушал, смотрел фильмы – «Дети капитана Гранта», «Сокровище погибшего корабля», а вот какое оно, настоящее море?
Ярёма утверждал, что вроде бы одно и то же море на самом деле везде разное. Разный цвет, разный запах. Солёность. Любил вспоминать, как в тридцать девятом он с женой и дочками «ходил» на теплоходе из Ялты в Анапу. А там море мелкое-мелкое, песочек горячий-прегорячий, купи мороженого – и для детишек полный праздник. А для отца на каждом углу «анапа крепкая» на розлив. «А для жены»? – «А для жены счастье детей и мужа уже праздник. Только-то купить ей новый сине-полосатый купальник – как у всех в Анапе, а не как её красно-полосатый ялтинский, белую шляпку и шлёпки для пляжа – как у всех в Анапе, ещё соломенную шляпку для прогулок по базару, ну, как у всех в Анапе зонтик для прогулок к водолечебнице Будзинского, ещё местные туфли для танцев, к туфлям платьюшко, лучше два, к платьюшкам сумочку, на вечер плед-накидку, на полдень прозрачную кофточку, к ней духи и не забыть про цветы. Всё! Жена точно так же счастлива, как и муж, и дети».
Ярёма, Ярёма, дорогой ты наш Мирон Никифорович, как ты чернел, наливался кровью, когда в разведрезерв являлся почтальон. И опущенные в работу глаза предательски блестели, пока ты старательно что-то подтачивал, подшивал, подгонял по росту. Каждый ремешочек, каждый подсумок доведён до предела удобства, что уж там обувь или вещмешок! Пистолет при передёргивании затвора не то что не клацал, даже не чакал.
А мы ведь, дундуки, потом ещё два-три дня бесцеремонно счастливо делились семейными новостями. Кырдык хотя бы знал, что его жена и сын дома, не под фашистами. Как ты рвался в дело, как ловил сводки: Сталинград отбили, Краснодар освободили – так вперёд, вперёд, вот мы близко, всё ближе к Крыму!.. к Ялте…. Ярёма, Ярёма, прости ты наше самотничество. Наш благополучный эгоизм. Упокой, Господи, душу раба Твоего Мирона, прости ему прегрешения вольные и невольные. И нас, Господи, прости и помилуй.

Штука перестала щипать траву, вскинув голову, острыми ушами заловила нечто-то её встревожившее. Дьяк довернулся, сменив затёкшие ноги, переложил автомат поудобнее. И кобылка внизу тоже нервно перестукнула передними копытами, потянув воздух, чуть слышно всхрапнула. И Сёма услышал! Через секунду он уже присел рядом на одно колено, приложив приклад винтовки к плечу. Во как они быстро сошлись. Где-то далеко за ущельем одиноко залаял-завыл шакал. Очень далеко. И Штука, покрутив ушами, успокоилась. Сёма нежно потрепал, погладил её по шее: увы, угостить нечем.
А внизу покряхтывал Старшой: смена, пора спускаться.
— Не люблю волчий вой.
— Это не волк, шакал.
— Всё одно не люблю. Подсади! – Кряхтя ещё жалостливее, Старшой забрался на ясень. – И как петух на насесте торчать тоже не люблю.
— На горку поглядывай. Не любя.
— Иди, спи ужо.

21 апреля 1943 года. Среда.

От Советского ИНФОРМБЮРО:
В течение 21 апреля на фронтах существенных изменений не произошло.

На Кубани части Н-ского соединения отражали ожесточенные атаки значительных сил противника. Гитлеровцы непрерывно штурмовали советские позиции, стремясь любой ценой добиться успеха. В наиболее напряженный момент боя советские самолеты произвели мощный удар по боевым порядкам наступающих частей противника и нанесли в его рядах опустошительные потери. В результате упорного боя все атаки немцев были отбиты.

***

Солнце сегодня чего-то не спешило. Они спустились, пересекли завитое, наглухо заплетённое лианами, страшно и красиво обвешенное мхами ущелье с крохотным ручейком, переполненным орущими лягушками. Вскарабкались по мокрому склону на горку. И только тогда солнце легло на спины и плечи розовым негреющим лучением. Парило всё – листва, трава, камни, одежда. Такая лёгкая-лёгкая дымка над всем пережившим ночной дождь.
До рассвета всё было, как положено: Лютый и Копоть впереди, Живчик замыкающий. Но с восходом солнца между ними встряла проблема: Сёма никак не мог втащить наверх Штуку. Лошадь изо всех сил старалась, короткими галсами, точнее – зигзагами, не хуже иной козы преодолела две трети пути, но дальше – всё. Осыпь, по которой и человеку лучше не ходить, если он не разведчик. Сёма снял с неё поклажу, да он, похоже, готов был потащить Штуку на себе.…
— Командир. Покажи куда, я вас догоню.
— Ты о чём?
— Командир.
— Калужный, ты о чём?!
Сёма присел, накрыв голову капюшоном. Он всегда так выражал отчаянье.
— Сёма, давай ты теперь впереди пойдёшь. – Старшой жестом остановил Командира. – Преодолеешь низинку. На том перевальчике подождёшь. Ориентир – бук.

Через два часа группа поднялась на перевал. Маленький, съёжившийся Сёма сидел под гигантским буком, сидел, не снимая капюшона, чтобы не увидеть принесённые мешки с почерневшими, прокапывающими конской кровью швами.
— Лютиков, а ты чего жмёшься?
— Да, товарищ Командир, заморочка вылезла.
Когда снайперская пуля попала в рукоять автомата и практически оторвала приклад, Лютый взял ярёмин. И только вечером выяснил, что ППШ Ярёмы был не вятский, как у всех во взводе, а алма-атинский. То есть, их магазины – ни диски, ни рожки к нему не подходили. Дома можно подточить, переделка, в принципе, не особо сложная. Но то дома. А здесь реально рабочим оставался только один диск. Остальные магазины можно выкинуть.
— Да уж, заморочка. Раздай магазины. Поменяйся на гранаты.

Неберджаевская станица знатная. И дорога к ней не сонная: за два часа наблюдения – три конных обоза по десять-пятнадцать телег, колонна из четырёх грузовиков с жандармами в сопровождении двух мотоциклеток. Четыре раза туда-сюда прорысил конный патруль. Всё румыны. С высоких обзорных холмов въезд контролировали два ДОТа, посредине укреплённый КПП с колючкой от леса до реки, глубже две полные линии траншей. Понятно, что перед этим минные поля.
— Смотрите, товарищ старший лейтенант!
Пичуга притащил сорванный со столба фанерный щит с натрафареченным:
«ВНИМАНИЕ – ПАРТИЗАНЫ! Строго воспрещается для мирного населения, а так же военным, появляться в запретном районе. Всякий, кто появится в запретном районе или зоне, будет расстрелян».
— Молодец! Умница. Шигирёва и Гаркушу ко мне.
— Мы здесь, Командир! – Копоть и Живчик как черти из-под земли.
— Значит, партизаны точно есть, и мы смело работаем под них. Берём языка. Немца. Румын для нашего Пичугина что мёртвый.
— Копоть, ты же на ихнем базарил? Ну, с тем боровом тогда! – Подсуетился Живчик.
— Звякало держи. Я на молдавском. И то пять слов из шести матерных.
— Короче, нужен только немец. Мы здесь наблюдаем до девятнадцати-ноль-ноль. После отойдём за холм. Похоже, дождь ещё вернётся, а вот здесь, по карте, полевой стан должен быть. Думаю, сейчас пустошь, но какие-никакие стены. Сверяем часы: девять-тридцать семь.

В каждом поселке всегда есть заовражная-заполойная-заречная-залужская улицы, или как они тут, на Кубани, называются. Улицы, отделённые оврагами-речками, а главное, желанием жить не под наблюдением местной власти. Просто босота, охотники-рыбаки, отсидевшие за дело и по ошибке. Имелась такая улица и здесь.
Самые крайние хаты – босота. Давно не белёные, в рыжих пятнах навозных подмазок, плоские крыши вообще чёрные от старости, с выпирающими из-под слежавшегося камыша рёбрами стропил. Даже плетни разжиженные, хорошо, что подпираются сухим репейником. А вот четвёртый домик очень даже ухожен. За высоким забором сад, позади коровник, две мазанки-сарайки. И собака лает солидно хриплым басом. За час по двору несколько раз промелькнула гладкая моложавая бабёнка. Мужик-то где? И детей, судя по развешенному белью, нету.
Под взглядом Копоти серая кавказская овчарка рычала, но пятилась. Потом трусливо тявкнула и, поджимая зад, угремела цепью за сарай. Откуда только нервно подскуливала. Копоть, прихватив приставленные к стене виды, пошёл за ней.
Живчик бесшумно распахнул дверь:
— Здравия желаем, хозяюшка!
— И вам не хворать.
Как быстро люди успевают рассмотреть и оценить друг друга? Живчик в черноте большущих, длинноресничных глаз как перед доктором разделся. Типа, так всеми наколками и оголился. У-у, волчица!
Среднего роста, но в полной южной пышной красе, где надо подчёркнутой приталенной казачьей кофточкой – мелкоцветастой, на медных пуговках, с кружевцом по белой шее, тридцатилетняя красавица-хозяйка улыбалась холодно, но бесстрашно. Вроде как ожидала гостей. И ничего, что они увешаны оружием сверху донизу.
— Проходьте, товарышы партызаны. Воды податы?
Горница, отделённая от кухни расписанной красными и синими квитками печью, просто сияла сытой чистотой. Обвязанная белыми кружевами белая бязь на окнах, на божнице, на полочках с фарфоровой посудой. В углу раскрытый, с поднятым никелированным хоботком звукоснимателя над немецкой пластинкой, патефон. В задней комнате – большой, с резьбушками, платяной шкаф, городской столик с зеркалом и соблазнительная кровать с атласным покрывалом над толстенной периной. С горкой из четырёх уменьшающихся подушек.
Живчик поплыл.
— Воды? Да ты, гагара, берега попутала?
Чего это Копоть? Разве здесь так надо?
— А чаго панове бажають? – Хоть бы ресница дрогнула. – Самогон будуть?
— Всё будем, всё! И воду тоже. – Живчик попытался, как ему почудилось, исправить неправильность Копоти. Ну не нужно тут басить! И так всё исполнится.
Но Копоть пёр за предел.
— Хороший дом. Жаль сгорит. Гадаю пока: с хозяйкой или так?
— Чего гадать? – Наконец-то хозяйка и его разглядела. С его наколками. Голос заиграл, сбиваясь заискиванием. – Всё, панове, що забажаэте. Я, ведомо, жинка беззахисна, сперечатися не можу.
— И не надо тебе спорить. – Копоть взял табурет, обошёл стол, сел лицом к двери. Давай честно, подстилка, без пурги. Фриц нам нужен. Или Ганс. Елдарь твой, что патефон и пудру подарил. Или это румынчик тебя пудрит?
— Нимец! Пауль. Вин у штаби бухгалтером служыть.
— Когда явится?
— На обид.
— Тогда накрывай на троих.

Пауль лежал на животе, раскинув ноги. Руки за спиной до локтей скручены телефонным шнуром. Кровь из рассечённой брови заливала лицо, расплывалась по свежекрашенному охрой полу. Здоровенный бухгалтер, такому бы гаубицу толкать, а он при штабе притёрся.
— Панове. Панове… – Хозяйка про приговор себе поняла, едва на пороге возник Живчик. И, главное, поняла что он не из партизан. Так что ему пофиг: сдавала ли она каждый месяц в лес по ведру самогона, полпуда муки, фунт соли и сахара по требам? И что командир партизанской разведки тут порой до утра задерживался. Обещая ей захыст от большевиков, коли повернутся. Поняла, но подумала, что легко обведёт этого, с порога пустившего слюну, шибзика. Отчаянье подступило в перегляде с Копотью. Такого не купить. Но держалась, до последнего держалась – а вдруг? Вдруг Пауль почует. Заподозрит: почему и она не встречает, и собака молчит? Нет, дуралей саксонский бросил велосипед на дворе и с шоколадкой бегом до хаты. Может, всё же этот мелкий ещё подмякнет?
— Пане мий. Пане мий…
Но Живчик уже выгреб, вывалил ящички столика и, выбрасывая одежду из шкафа, деловито совал в потайной кармашек найденные деньги, серьги, бусы.
Копоть, приклонив к себе бутыль, понюхал самогон, сплюнул, и начал расплёскивать из горлышка на шторы, скамьи и табуреты, остатки слил на порог.
— Панове! Пане мий…
Живчик отпнул зацепившуюся за сапог юбку, посмотрел на кровать, одним махом перевернул перину. Собрал разложенные по тоненьким, завёрнутым в советские и немецкие газеты, пачечкам купюры. Обернулся на хозяйку:
— Как погоняют?
— Що?
— Имя как?
— Наталия.
Копоть первым рывком поставил Пауля на колени, вторым поднял в рост. Толкнул несопротивлявшегося немца к двери:
— Заканчивай тут. Без мазни. И догоняй.

— Name? Nachname? Geburtsjahr?
— Paul Ewald. Neunzehnhundert zwanzigsten.
— Двадцать три года. Где родился? Wo wurde er geboren?
— Zwickau, Sachsen. Mein Vater ist Direktor des Gymnasiums. Es ist ein katholisches Gymnasium. Wir sind gläubige Familien!
— С какого года в армии? Seit welchem Jahr in der Armee?
— Звание? Капрал?
— Oberstabsgefreiter.
Допрашивали в лесу, буквально в паре километров от станицы. Старшой, Сёма, Лютый, заняли оборону на все стороны. Пропавшего могли – и должны были! – уже искать. Но тащить его дальше тоже не было смысла.
Немец, прижимая большие, с красивыми, как у музыканта, пальцами, ладони к груди, говорил, говорил ломающимся от едва удерживаемых рыданий жалостливым голосом. Он очень хотел быть полезным. Он очень хотел остаться в плену. Ведь война так ужасна. Пичуга иногда что-то переспрашивал, уточнял, но, в общем, переводил практически синхронно. А Командир отжимал действительно важное:
«В станице располагаются части 3-ей горно-стрелковой румынской дивизии генерала Дрогалину, выведенные из посёлка Эриванский и аула Карасу-Базар. Это 22-й батальон полковника Василеску, 3-й запасной батальон подполковника Крайнику, 3-й артдивизион полковника Менереску. В основном это призыв 1939- 1942 годов. Солдаты прошли краткосрочную подготовку, большинство офицеров из запаса. Номер полевой почты дивизии 62. Так же позавчера прибыл полк, точнее то, что от него осталось – не более батальона 9-й кавалерийской дивизии. Из-за низкого морального духа союзников с участившимися случаями массовой сдачи в плен, штаб румын контролируют солдаты Вермахта – 2-я рота обер-лейтенанта Отто Штумфа из 97-ого резервного батальона 97-й Лёгкой пехотной дивизии генерал-лейтенанта Эрнста Руппа. Да, 6-й полевой армии. Связь тоже осуществляет Вермахт, оперативное подразделение штабсфельдфебеля Марка Шаумана. Противотанковые орудия – …, зенитные орудия – …, миномёты – …, самоходные орудия …, бронетранспортёры…, пулемёты…, огнемёты…».

— Что, Командир, и теперь награждение завернут? – Копоть и Живчик герои из героев. – Обидно, уже год на испытании, сколько ещё?
— Думаю, теперь не откажут.
— Эх, а когда возвращаемся? – Живчик давил на немца из-за спины Пичуги, нарочито старательно правя на ремне свой нож. – Этот Пауль, поди, проглот: такая рама, метра два. А давай мы его заместо лошади загрузим. Слышь, немцы траву едят? Или овёс им подавай? Не, чего вы? Выходить-то двое суток.
Копоть и Старшой сошлись взглядами на Командире.
— Нет. Этого мы не берём. Благословский, готовься. Через полчаса сеанс. Передаём. И уходим. Уходим к железной дороге. К Нижнебаканской.

Горки хоть не «настоящие», метров триста-пятьсот над морем, но сигнал ломают – штыревая антенна могла и не дослать до Абинской, нужно растягивать «диполь». Выбрав полянку, Дьяк подцепил канатик на двухметровой высоте меж двух молоденьких клёнов, поискал и зафиксировал наклон, расчехлил, осмотрел станцию, подсоединил питание. Головные телефоны, телеграфный ключ – всё готово.
Да чего они так долго с допросом? Ну, что ещё можно выдавить из этого плаксивого завоевателя? Всё уже выложил, даже со сплетнями: «из-за низкого морального духа союзников»! Ага, сами юберменши, конечно, юберморальны. Хотя чего Дьяк к словам придирается? Человек хочет жить. Хочет выжить. Он же не знает, что уже бесполезно молить, выпрашивать, что всё уже решено. И не этими, пленившими и допрашивающими его людьми. Эти-то ничего не решают. А кто? Или что?.. Обстоятельства? Стечение обстоятельств….
Вот человек обречён на смерть. И, казалось бы, случайностями: случайно именно он попал в плен, а именно этот плен случайно оказался технически не возможен. То есть, этот человек мог бы жить, пусть в лагере, пусть на каторге, но жить, если бы его жизнь не оказалась помехой для выполнения конкретно этого задания. Что – он жертва случайности? Жертва случайностям?
Вечный вопрос об адресности жертвы. Мученики приносились палачами в жертву идолам, демонам, а возносились ко Христу. Их жертвенность принимал Христос. А что доставалось демонам? Палачи. Да! Да! Жертву приносит не жрец, а сама жертва. Агнец, как бы Закланный: приимите, ядите, сие есть Тело Мое, еже за вы ломимое – Твоя от Твоих Тебе приносяще. Твое, Господи, только то, что Тебе. Твой, Господи, только тот, что сам решил, что он Тебе. Остальное, что не Тебе, то демонам: «любяй душу свою погубит ю, и ненавидяй души своея в мире сем в живот вечный сохранит ю». Самопожертвование – в этом вся свобода! Вся. Это же совершенная свобода – самопожертвование. А где ты не сам, где ты только чья-то жертва, только чему-то….
Ну, вот идут Командир и Пичуга. Значит, немца уже нет. И не случайно, не от случайности! – он был обречён самим собой, уже обречён, когда пошёл на войну, на желанную им войну. Он был обречён своими родителями, своими учителями, своими вождями, так жаждавшими этой войны. Это всё равно: умри он сейчас, или доживи до девяноста лет, в тех или иных обстоятельствах или случайностях, он неизбежно обречён – родителями, учителями, вождями, а, главное, самим собой обречён в жертву этой войне.

Головной дозор – Сёма и Лютый, основная группа – Командир, Старшой, Дьяк и Пичуга, тыльный дозор Копоть и Живчик. Медленно продираясь сквозь заросли и переплетения в щелях меж горок, медленно карабкаясь на горки, то чуть быстрее сбегая, то ещё медленнее сползая с горок в заросли и сплетения следующего ущелья – к железной дороге добрались через четыре часа. А по карте карандашиком это всего-то восемь километров. Перебежали насыпь с узкой, шириной в метр, колеёй. Углубились ещё на два часа до какого-то мелового или известкового карьера, который пришлось обойти – ещё час. Утешало то, что здесь, за железкой, крутых горок и щелей не было, так, лесные холмы. Выбрали старый, с пышной кроной, росший в низинке бук. Подкопали в корнях две ямки с тунелькой-соединением. В одной развели невидимый ни с какой стороны костёр, другая служила поддувалом и сушилкой дров. Дым поднимался вдоль ствола и рассеивался листвой. И так как бук рос в низинке, то его вершина не поднималась над другими – костёр можно было только учуять.
После пропажи капрала и фиксации выхода в радиоэфир, всю партизанскую «запретную зону» сейчас должны прочёсывать с собаками вдоль и поперёк. И, если партизаны где-то огрызнутся, или даже просто наследят, разведчики сутки могут не паниковать. Хотя побаиваться нужно всегда.
— Пичугин, у тебя всё нормально?
— Нормально, товарищ старший лейтенант.
Командир ткнул пальцем в пичугину кобуру, осторожно принял вынутый пистолет. Скинул обойму, передёрнул затвор.
— Молодец, хорошо ухаживаешь. Почти без лязга.
— Тарас Степанович научил. Как и где подточить. И курок теперь лёгкий.
— С автоматом раньше воевал?
— Никак нет. На курсах «мосинку» изучали. А в штабе переводчикам только «тэтэ» полагалось. Обещали трофейный MP-40 подарить, но не успели. – Понятно же, Пичуге сейчас хотелось говорить не об оружии. Очень хотелось. – Товарищ… Александр Кузьмич, можно вопрос?
— Конечно, Пичугин, задавай.
— Вот вы командир. На вас все решения. Тем более, в разведке, здесь с вас за всё-всё спрашивают. Но ведь возможны ошибки? Обычные человеческие ошибки. В логике. В реакции. Как потом?
— Ты же, Клим, комсомолец. С какого года?
— С сорокового.
— Видишь, до войны. Значит, не под эмоциями, а разумно. Тогда и дальше давай разумно: есть главное, есть второстепенное. Есть вечное, есть временное. А ещё есть общее, и есть личное. Разве можно это как-то спутать? Если разумом руководствоваться. Логикой, чему нас учит партия, учит товарищ Сталин. У Сталина просто примерная логика. Я учусь у него: в каждом, совершенно каждом рассуждении с непоколебимой последовательностью одно положение вытекает из другого, одно обосновывает другое, ничего разбросанного в мыслях и действиях. Общее всегда над личным – если всё будешь так оценивать, как ты ошибёшься? Да, проверяй себя, перепроверяй, но думай. Всегда думай. Или вон, ступай к Благословскому, ему нравится эмоциями всё мерять. И спиритической совестью.
Вставив обойму, вернул пистолет.
— Если ты про этого капрала сомневаешься, то, поверь, мне пленных тоже убивать … неприятно.

Конина не свинина, её вари не вари – а зубами поработать придётся. И, всё равно, настроение поднималось с каждым срезанным в размер рта кусочком. Даже что-то вроде юмора замерещилось. Но сон в покрывающем от чужих взоров утреннем тумане, в предвкушении скорого солнечного тепла, сытый сон в пяток минут утихомирил самых шебутных. Только Старшой, вернувшийся с полным котелком от дозорного Сёмы, ещё немного поёрзал, заваливая щебнем костровые ямы и накрывая их срезанным дёрном. Только потом затих со всеми.
Через три часа подъём. Десять минут на сборы. Итак, задача: наблюдение за движением по железной дороге и поиск вокруг станции пунктов наблюдения за гарнизоном противника. Никаких контактов. Учесть: Нижнебаканская – станица не малая: много выселок, хуторков, пасек, выпасов, то есть, повышенная активность местного населения.
Пункт встречи в двадцать два ноль-ноль – каштаново-сумаховая рощица под выездом из карьера. Отсюда разошлись: определение мест оборонительных рубежей и укреплений противника в Нижнебакинской за Командиром, Сёмой и Старшим – на станции, Копоть и Живчик, по возможности, обходят периметр станицы. Пичуга, Лютый и Дьяк наблюдают движение по железной дороге.
Пройдя по кромке леса метрах в пятидесяти выше насыпи, нашли хорошую прогалину в густых зарослях лещины, через которую отрывался широкий сектор обзора узкоколейки с подъёмом и поворотом. Здесь составы движутся предельно медленно. Лютый и Пичуга расчистили от камней и мусора лёжку, стянули-связали накрывающие ветви. На возможных подходах из леса разбросали сухой валежник. Отступление – ползком под жутко колючую кислянку, она же терновник и барбарис, с прорубленным под сплошной шипастой плетёнкой длинным лазом в глубь леса. Над выходом из-под разросшихся радиусом в полусотню метров непроглядных колючек, на старом, давно расколотом молнией карагаче, из натасканных веток Дьяк соорудил гнездо.
Так и работали: Лютый и Пичуга следили за узкоколейкой, Дьяк следил за ними. Точнее, за тем, чтобы за ними никто не следил. Периодически менялись – Лютый на дерево, Дьяк в кусты.
Каждые сорок минут в горы к Верхнебаканской поднимался состав из двадцати-тридцати грузовых вагончиков, буксируемый французским паровозиком «Decauville». За пять минут до поезда по рельсам прокатывалась мотовагонетка со сдвоенным зенитным пулемётом MG-34 на станке и с тремя жандармами-румынами. После поднявшегося состава через двадцать семь минут следовал встречный спускающийся. Без предварительной разведки и, судя по грохоту болтающихся вагончиков, – пустой. В самостоятельном, несвязанном с поездами временном тридцатиминутном режиме, туда-сюда вдоль насыпи проходили румынские патрули, некоторые с собаками – овчарками, ризеншнауцерами, эрдельтерьерами. При пересечении останавливались, обязательно закуривали, громко переговаривались, по южному жестикулируя. Пару раз что-то распивали.
На втором и третьем поднимающихся составах – по восемь зачехлённых длинноствольных орудий, лафеты отдельно. На удлинённом четвёртом – порядка батальона румынских горных стрелков, лёгкие 50-милиметровые миномёты с боезапасом, две горные пушки. Похоже, 105-милиметровые LG 40.

***

«Поклонимся Святому Господу Иисусу, единому безгрешному».
В анкетах девичья фамилия мамы – Сидова, а в записях со слов – Седова. Это к чему? К тому, что по окончанию школы, если кто происхождением не пролетарий, тому придётся таковым стать. Для того чтобы поступить в институт, папино профессорство только помеха, и Дмитрию пришлось проработать пару лет на заводе «Металлист», сделав карьеру от ученика до слесаря-наладчика зуборезных станков третьего разряда. Почему «Металлист»? А самое идейное предприятие, вошедшее в историю Томска тем, что когда оно ещё называлось «Машинострой», то в преддверии Пасхи двадцать девятого года на общем собрании трудящихся приняло решение: Пасху и Рождество не праздновать, и вообще, с религиозно знакового воскресения перенести выходной на среду – день свершения Октябрьской революции. Так что после получения двух-трёхгодичного рабочего стажа на этом предприятии, поступай хоть в Москве. Но родители умолили остаться: папа да что-то тут значит, в университете любой факультет на выбор! А в столице абитуриентов из своих сыновей достаточно. Дмитрий решил ни вашим ни нашим: в Томский индустриально-педагогический институт, который только что выпочковался из университета. На электромеханику.
Однако выдача диплома, свидетельствующего о высшем образовании, из-за того, что студента Благословского Дмитрия Васильевича задержали при попытке покинуть окружённый милицией частный дом, в котором отмечали Пасху тысяча девятьсот тридцать седьмого года, в том числе и подозреваемые в антисоветской деятельности, стала невозможной. Мало того, в ходе дознания выяснилось, что сын профессора как-то проучился полный курс и почти стал советским преподавателем, неоднократно отказываясь вступить в комсомол по религиозным убеждениям.
После очередной долгой беседы начальник следственного отдела, некогда студент Василия Митрофановича, переквалифицировал полного-дурака-сына своего профессора из подозреваемых в свидетели, с условием – тот немедля уезжает куда-нибудь на северную стройку. Лучше всего, за Полярный круг.
Газеты «Правда», «Труд» и «Известия профсоюзов» дружно вещали о начале строительства ТЭЦ для нужд Вологодского льнокомбината. Не Заполярье, конечно, но народ там собирается отовсюду. И самый разный. Уполномоченным НКВД работа предстояла взахлёб и надолго.

— Это у вас не ошибка? Может быть, её девичья фамилия «Седова»? Ладно, как знаете. Имеете родственников за границей?
— Да от нашего города хоть три года скачи, ни до какого государства не доедешь.
Заполнявшая документ на вселение в общежитие работница профсоюзного отдела по работе с молодёжью осторожно замерла:
— Гоголь, «Ревизор»? А разве это про Томск?
— Ну, может, и про Вологду. Когда Финляндия и Польша были нашими.
— Вашими?
«Вы-на-вы» – пароль, человеческий код, определяющий в строительном вавилоне что они с ней «ты-на-ты».
— Не надо заносчивых слов,
Не надо хвальбы величавой,
Мы явим пред ликом веков,
В чем наше народное право.
— Брюсов! А почему вы не комсомолец? – Она впервые подняла глаза на стоящего перед ней Дмитрия. Глазища!
— А вы на заочном учитесь? – Вопрос на вопрос – лучшая защита.
— Да, без отрыва от производства. В педагогическом. – Девушка писала теперь всё медленнее, уже тоскуя близящимся расставанием.
— И вы, конечно, комсомолка? – Дмитрий незримо протянул незримую руку помощи: до конца его «личного дела» оставалось не более двадцати вопросов. Но вот вам, пожалуйста – появились вопросы у него.
— Да.
Ну, что же отвечать так кратко?!
— Будете преподавать литературу или историю? На филологическом?
Ох, какие глазищи. Благодарные.
— На филологическом.
Ну?! Подробнее, подробнее!
— Люблю читать. Люблю театр. Хочу научить своей любви как можно больше детей, так, что, когда они вырастут, они научат ещё многих. Своих детей и многих взрослых.
— Разве любви учат?
— «Кто из моих земляков не учился любовной науке, Тот мою книгу прочти и, научась, полюби…».
— …?
— «Знанье ведёт корабли, направляя и вёсла и парус, Знанье правит коней, знанью покорен Амур…». Овидий!
Вот это да! Теперь предстояло затосковать Дмитрию.

— Готовы ли вы, Екатерина Вадимовна, на всю жизнь стать верной подругой Дмитрия Васильевича?
— Да.
— Готовы ли вы, Дмитрий Васильевич…?
— Да!
— Прошу повторять, за мной: «Перед лицом Закона нашей Советской Родины, перед своими друзьями и товарищами мы выражаем свою волю к совместной жизни, как супруги, основатели семьи и продолжатели своего рода, во имя блага нашего рабоче-крестьянского государства, бессмертия советского народа, победы коммунистического будущего во всём мире и личного счастья».
«Вставай, проклятьем заклеймённый … До основанья, а затем мы наш, мы новый мир построим – кто был ничем, тот станет всем…».
— Именем Закона Союза Советских Социалистических Республик, под звучание «Интернационала», торжественно подтверждаю взаимное проявление воли граждан Екатерины Вадимовны Степаньковой и Дмитрия Васильевича Благословского к совместной семейной жизни. Подтверждаю взаимную волю носить общую фамилию Благословские. Поздравляю! Отныне вы – муж и жена, с этой минуты всё для вас становится общим: труд, борьба, радость, мечты. Наше советское общество, наша партия во главе с товарищем Сталиным возлагают на вас обязанность стать родителями, вырастить своих детей честными, умными людьми, трудолюбивыми гражданами и мужественными защитниками Родины, целеустремлёнными строителями коммунизма.

***

— Ты как-то лишнее накручиваешь по поводу женитьбы, – Лютый, чтобы не задремать, сгрызал одну ореховую веточку за другой. – А всё должно происходить просто: увидел, ахнул, запылал горячкой. В температурном полусумасшествии наплевал на весь мир с его опытной мудростью и женился. Потом, когда уже чуток поохладеешь, тогда и разглядывай: на ком? Иначе провыбираешь до старости.
— Как ты? – Пичуга боролся с сонливостью заливом за ворот холодной воды.
— Я вовсе не старый. Двадцать шесть – возраст, что ни на есть, самый сочно спелый. Идеальный для создания первичной ячейки социалистического общества.
— Но для горячки и полусумасшествия уже поздно.
— В этом ты прав. Пиши: четырнадцать-двадцать. Состав порожняка из Верхне- в Нижнебаканскую. Паровоз, три пассажирских вагона. Семнадцать, нет, восемнадцать открытых платформ. На последней две коровы. И женщина.
Паровозик, разогнавший громыхающий состав так, что коротко привязанные за рога коровы бились задами о железные борта, оставил за собой какую-то особо вонючую угольно-дымную завесу. И патруль из четырёх жандармов поднялся над насыпью, зашагал по вырубленной полосе вдоль самого леса. Чёрный, как чёрт, ризеншнауцер подозрительно напрягся, потянул поводок. Румын-кинолог что-то шепнул, отмахнул, и остальные жандармы с карабинами наперевес, растягивая дистанцию, стали с подсидом проглядывать орешник. Ризен, с рыком, почти дотянулся носом до изгызенныех веточек, но вдруг взвизгнул и, чихая, затряс лохматой башкой. Хозяин отдёрнул его, и, наматывая поводок на руку, рывками потащил вниз к насыпи. Трое жандармов оценили размер открывшегося терновника и, закинув карабины на плечи, тоже повернули к маршрутной тропинке:
— Spin- spini! Pot rupe fundul!
По придурошному хохотку с похлопываньем своих ягодиц их можно было понять и без переводчика.
— Всегда носи перец с собой. – После разрешающего кряканья с каргача, Лютый и Пичуга вернулись к наблюдению.
— Сколько времени?
— Четырнадцать-сорок. Записал этих весельчаков? – Лютый собрал свои огрызки, откинул подальше в сторону. – Знаешь, а интересно о своей женитьбе Кырдык рассказывал. У них же родители всё решают. Старшие в семье. Я его и спросил: как, ты до сватанья даже не видел невесту, как с ней потом всю жизнь, детей рожать, растить. Мало ли какая попадётся? Я не про плохое, но, может, она просто не такая, какая нужна тебе? Просто не будете понимать друг друга, тем более – чувствовать. Как можно строить жизнь с незнакомым, чужим человеком?
— И что Ильяс ответил?
— Ильяс ответил искренним удивлением. Удивлением, что мы, городские люди, спрашиваем о глупостях. Вот его малый народ разбросан на тысячах вёрст: какие-то роды остались в Казахстане, какие-то прилепились в Ставрополье, есть на Кавказе. Есть ногаи и здесь, около Крыма. Роды разные, а народ един. Такой небольшой народ среди больших. И секрета никакого – традиция. Традиция! Вот в чём она, сила народная. Представь: живёт одна семья в Семиречье, а другая среди карачаев. И юношу из одной семьи женят на девушке из второй. Риск? Нет! Ведь воспитаны они традиционно. На одних понятиях – что такое хорошо, а что плохо. Как можно мужу поступить, а как нельзя. Что в жене красиво, а что безобразно. Так что им притираться нет нужды, их сегодня сводят, и назавтра они как двадцать лет рука об руку. Всё с полувзгляда. Без склок, претензий. Судов и разводов.
— Ты разведён?
— Четырнадцать-пятьдесят-пять. Записывай: из Нижне- к Верхнебаканской мотовагонетка со сдвоенным зенитным пулемётом MG-34. Три румына.

В двадцать-двадцать из-за поворота от Верхнебаканской на тропе вдоль противоположного стороны полотна показалась колонна местных жителей. По двое в ряд – под сотню женщин, подростков. Мужиков шестеро, скучкованных ближе к концу. Рядом с колонной, обгоняя и поджидая взрослых, бегали ребятишки. Похоже, станичники возвращались с дорожных работ. Позади всех топотали пять полицаев. Местные, в чёрном. Винтовки за спиной, кепки на затылках, шли беззаботно, о чём-то оживлённо переговариваясь.
Трое мелких, лет по пять-семь, – два мальчика и девочка, наперегонки побежали в сторону от железки, по лёгкому склону пересекли открытое место к самой лесной рамени. Им кричали, махали руками: «Куды? Куды? Назад! Повертайтеся»! Один полицай сдёрнул винтовку, подняв в одной руке, выстрелил. Эхо от леса остановило ребятишек. И они рванули назад.
Взрыв сухо хлопнул, вздыбив белесое облачко пыли.
И через паузу бабы, разом страшно взвыв, бросились в поле. Теперь уже только полицаи орали: «Куды? Мины! Минне поле»! Да мужики все остались с частью не побежавших к подорвавшимся ребятишкам.

— Сворачиваемся. Сейчас жандармы заявятся.
Взбили, разровняли траву на лёжке, развязали кусты. Шли споро, след в след. Даже хромающий Пичуга, порой припрыгивал, но не задерживал. Только у карьера сбавили темп, а потом и вовсе остановились.
— Вы пока передохните. А я на рощу взгляну. – Лютый зачем-то затолкнул за пояс две немецкие «колотушки» эм-двадцать четыре. Ну, да, да, у него ж теперь только один магазин! Остальное в пачках по карманам.
Отдышались, прислушиваясь.
— Я же осуждал Копотя. За вчерашнего немца. Когда он этого Пауля не просто зарезал, а перед этим поглумился. Осуждал, а теперь бы сам. – Пичуга разулся, упёрся пяткой в стволик мелкой акации. – Сам.
Дьяк согласно молчал, лёжа на животе, он осторожными касаниями ногтя заставлял ползти по кругу маленького синего жучка.
— Похоже, я с этой войны не вернусь. Даже если вернусь. Всё, что-то во мне сегодня щёлкнуло. Безвозвратно.
Жучок вдруг остановился, поднял надкрылки и взлетел.
— Я пока ни одного немца не убил. Стрелял, но не знаю: попадал или нет. Ждал, всё время ждал – как это случится? А сегодня уже всё равно. Уже не боюсь этого момента.
— Ты почему вчера не перевёл про христианскую гимназию? Про то, что немец верующий? Он же не раз повторил.
— А зачем? И, простите, Вы язык знаете?
— Пару фраз. Мама хорошо говорила.
— Ясно. Почему не перевёл? Не он первый. Я же до разведки в штабе дивизии переводил. Точнее при штабе. В особом отделе.
— И как же тебя отпустили? Столько, поди, услышал – тебе за фронт нельзя.
— Воспользовался возможностью. Подал рапорт добровольцем в первые руки. Я о другом. Рассказать хочу, не могу не рассказать. Когда из Краснодара немцев выдавили, много было пленных. Румыны, словаки. Но и немцы. Из гестапо. Дмитрий Василевич, это же после тех допросов я сюда попросился. «Зондеркоманда СС десять-а». Даже не звери. Если демоны есть, то это они. Бесы. Дьяволы.
— Диавол один. Бесов легионы, а этот один.
— Вы же поняли! Так вот, у некоторых на шеях крестики висели. Иконки. Вот, я даже запомнил – гауптштурмфюрер Эрик Майер – тот вообще уверял, что он не с русскими, а с безбожниками борется. С коммунизмом. И при этом он пытал, он лично пытал женщин и девочек! Бил хлыстом голых женщин и девочек, пока они кричали, пока в сознании… Так что? Пытал беспомощных – по своим религиозным убеждениям? Дмитрий Василевич, я вас никогда не пойму. Бога вашего не пойму. Которому вы молитесь. Бог ваш и Майера для меня никак не возможен. Сатана возможен, а бог нет. Сатану я видел…. А вы так простенько меня тогда: «дурак». Нет, и я не дурак, и вы не дурак. Бог невозможен. Не-во-змо-жен.
— Более, чем возможен. Он – есмь, Клим. И ты сам это сейчас себе объявил: Бог – совершенство. Он во всём абсолютное совершенство. Другого мы никогда не примем.
— Опять будете за парадоксы увиливать? Недостойно разумного человека.
— Как хочешь. Промолчу, целее буду.
— Эй, кря-кря-кря! Собирайте свои ящики, нас ждут.

Вышли в эфир тут же – понятно, что их пеленгуют уже целенаправленно, но фрицы ночью в лес не сунутся, а разведчики за день в дозорах отлежались, так что могут часиков пять пройти. Подальше от узкоколейки, которую теперь будут блюсти как семь нянек дитятю без глаза. Идеально бы добраться до реки Кудако.
Луна огромная. А толку-то? Это в Вологде весенние сумерки позволяют и после полуночи просо перебирать, а здесь солнце село и всё, тьма кромешная. Даже в полнолуние. Красиво, конечно, когда за ветвями рядом с тобой плывёт здоровенное бело-серое блюдо с ненавязчивым рисунком, в котором каждый видит что хочет. Или может. Но спотыкаться и натыкаться эта красота не мешает.
Преодолели невысокий, метров триста, триста пятьдесят, перевал.
Луна поблекла, ужалась, а потом и вовсе куда-то завалилась. К тому же продолжались некрутые, но затяжные подъёмы и спуски. Несколько раз группа пересекала накатанные просёлки, и где-то в темноте начинали лаять собаки – там спали какие-то хутора или выселки. И только когда наткнулись на взорванную и сожжённую нефтевышку, стала понятна насыщенность местности дорогами.
В долину невидимой в камышах реки вышли под утро. Первый туман уже стекал с полей и копился в русле. К пению птиц в тростнике присоединялись вездесущие лягушки. Чтобы не мокнуть и не оставлять следов, приближаться к воде не стали, на интуиции выбрали место под лагерь за холмиком почти на границе леса. На ощупь подрубили лапника, обтянув периметр ниткой с подвесным колокольчики, легли. Лютый и Старшой в дозоре первыми. Старшой расположился рядом, в непосредственной близости, Лютый глубже в лесу, выбрав бук поприличней, но на дерево не полез – всё равно ничего в тумане не видно. Через час их сменяли Копоть и Пичуга.
Светало здесь, как и темнело, словно при ускоренной съёмке. Собравшийся уже минут через десять идти досыпать, Пичуга, удерживая зевоту, наверное, в тысячный раз огляделся и … обомлел: в метрах в ста справа налево, от дерева к дереву беззвучными сдвоенными тенями перебегали немцы. В камуфлированных комбинезонах, с веточками на мелких, не закрывающих ушей, касках, автоматчики толи обходили русских, толи, действительно, направлялись куда-то мимо.
Двое, четверо… восемь…двенадцать… А где фланговые?!
Немец застыл над Пичугой – длинное, изъеденное оспой лицо, чуть ссутуленный под тяжестью ранца, подсумков и гранат, в туго перетянутом ремнями длинном, почти до колен, словно каком-то навырост, маскхалате.
Скорострельный ППШ в упор разрезал десантника от паха до закинувшейся головы. Второй немец упал в и закричал, трескливо из «эмпэшки» осыпая Пичугу короткими очередями. Однако хоть не очень толстый бук, под которым лежал дозорный, отщёлкивал пули честно.
— Achtung! Achtung! Links hundert Meter! Richter ist tot! Ein einsamer Schütze!
Да заткнётся этот гад? С чего он вдруг ранен? Вдохнув-выдохнув и столкнув переводчик на одиночные, Пичуга вывалился и-за ствола, прицелился и два раза нажал на спуск.
Заткнулся. Но теперь плотно застрочили набегающие. Посвист, щёлканье с осыпью листьев и мелких веток. Посвист. Щёлканье. Отползая, Пичуга сам для себя с удовлетворением отметил – как же спокойно он выцелил орущего! Рядом длинно пробил ПэПэШа.
— Отходи! Я прикрою.
Старшой удобно прилёг за свежую валежину.
— Бегите все!
Командир и Лютый подхватили Пичугу, втянули, толкнули по цепочке вперёд:
— Цел? Сколько их?
— Цел! Не меньше пятнадцати. Я видел. Двоих убрал. Одного точно.
Они бежали вдоль леса, растянув цепочку на предел визуального контакта. Бежали и слушали, бежали и слушали. Вот стрельба позади оборвалась. А через пару минут хлопнула граната.
Господи! Господи… Твоя от Твоих Тебе приносяще…
Прощай, брат… Дьяк на бегу косо перекрестился: «аще зерно пшенично пад на земли не умрет, то едино пребывает: аще же умрет, мног плод сотворит». Брат, брат Тарас Степанович, прощай…

22 апреля1943 года. Четверг.

От Советского ИНФОРМБЮРО:
В течение 22 апреля на фронтах существенных изменений не произошло.

На Кубани части Н-ского соединения отбили несколько ожесточенных атак противника. На поле боя остались сотни вражеских трупов. На другом участке гитлеровцы атаковали наши подразделения, оборонявшие одну безымянную высоту. После упорной схватки немцы, потеряв убитыми до 300 солдат и офицеров, были вынуждены отойти на исходные рубежи. Наша авиация наносила массированные бомбовые удары по боевым порядкам и военным объектам противника.

***

Что это было? Кто? Зачем? По описанной Пичугой экипировке – десантики или егоря, но с какого они здесь? Конкретный поиск русской разведгруппы? Или составная часть общей противопартизанской операции? И где сейчас наши первый и второй взводы? Вернулись? Или их тоже гоняют? Вопросы, вопросы…
Командир чувствовал, что ребятам пора упасть. Пробежав на юг вдоль реки километров пять, от очередной, подорванной при отступлении весной сорок второго, нефтевышки, за которой виднелся какой-то хуторок, группа свернула на восток, назад к узкоколейке – чтобы вернуться в глубину лесов и постараться добраться до отрогов Маркотхского хребта. Всё как у лётчиков: кто выше – тот и выиграл. Там будет днёвка. Только там.
Плотные заросли ограничивали обзор. Теперь они развернулись обратным клином: передовые Копоть и Лютый слева, Сёма и Живчик справа. В середине, отстав метров на тридцать-сорок, группа управления: командир и радисты. К полудню духота в густом подлеске опустошила все фляжки. Внутри сухота песочилась от горла до желудка. А по затылку, спине, пояснице и ниже сплошь потные потоки. Так что пришлось остановиться, поменять портянки.
Подождав, когда «рама» сто восемьдесят девятого «фокке-вульфа» уйдёт к горизонту, Командир послал Сёму на дерево.
Старая белая акация, с раскидистыми, корявыми ветвями, метров на пять возвышалась над общим уровнем плотно слипшихся макушек клёнов, лещины, ив и топольков. Сёма осмотрелся в оптику, огляделся так. Лес, лес, лес. Подъём впереди запирался гребнем с мягкими округлыми вершинами. Там воды точно нет. Позади тот же беспросветный лес. И справа, и слева. Надеяться можно только на случайный родник или колодезь. Ну, очень случайный, да и то, если пойти по ложбинкам.
Справа, возмущённо треща, взлетели две сороки. Метров двести. Сёма кинул вниз камешек, отмахнул направление. Разведчики рассредоточились. Кто?
Две немолодые, укутанные платками до глаз, горянки быстрым шагом шли по еле заметной тропинке. Тяжёлые пухлые узлы били по ногам, цеплялись за кустарники. Живчик аж приподнялся, изо всех сил заглядывая в лицо Командира, но тот отрицательно качнул головой.

— Куда они? Да с багажом.
— Партизанки?
— Горянки-партизанки? Забудь.
— Торговать пошли.
— Если до железки, до Горного, то топать им и топать.
— Фашисты их не трогают.
— Тихо. Командир говорит…
— Товарищи. – Командир снял пилотку. – Сегодня за нас, в день рождения великого вождя мирового пролетариата Владимира Ильича Ленина, принял героическую смерть наш боевой … брат, дорогой наш старшина, коммунист Воловик Тарас Степанович. Добрый, мудрый человек. И мы клянёмся, все здесь клянёмся, что жестоко отомстим врагу за его гибель. За его смерть, и смерть других наших боевых товарищей, так же отдавших свои жизни для приближения неизбежной победы нашей советской Родины над фашистской нечистью. Вечная память героям.
— Вечная память.
— Прощай, брат Тарас Степанович.
— Прощай.
— Вечная память и Царствие Небесное.
От накладывающего широкое крестное знаменье Дьяка, было, откосились, но когда перекрестились Лютый и Сёма … то и Живчик едва остановил свою дёрнувшуюся руку.

Перевалив лысый гребень, днёвку обосновали на отроге южного склона. Неплохой обзор: на сине-зелёном горизонте тончайшей прерывистой ниточкой серела насыпь железной дороги. И печные мирные дымки отмечали станцию.
Сема дозорил на вершине, Живчик внизу, остальным приказано спать. Или вылёживаться. Если внизу, в зарослях, стояла тёплая, как в плохой парилке, непродыхаемая влажность, то здесь, на горке, откровенно прижаривало. Кривые сосёнки тенью не баловали, и если бы не налётисто посвистывающий в длинных иголках ветер, то можно было зашкворчать.
Сёма, неспешно ползая по вершине, расчистил от камней и мусора по две скрытные огневые точки на оба склона. Недовольно повздыхал: брустверы, конечно, заставляли желать лучшего. Однако в жидкой траве альпийского луга собранные кучки камней – отличные ориентиры для атакующих. Уж пусть как оно есть.
В прицел пооглядывал леса. И пройденный, и особенно тот, который пройти ещё предстояло. Где-то там, под покрывалом непроглядного сплетения ветвей, развёрнутыми цепями, патрульными группами и маршевыми колоннами сейчас шагали сотни злых от жары, усталости и страха солдат, жандармов, полицаев. По дорогам разъезжали радиопеленгаторы, броневики и мотоциклы, рысили кавалерийские разъезды. Потрошились хаты и сараи сёл, хуторов и выселок, допрашивались хозяева. А на вспольях заготавливались засады и выставлялись мины. Всё где-то там, под непроглядно плотным сплетением ветвей.
Пара орлов, поймав восходящий воздушный ток, плыли кругами, всё выше и выше поднимаясь к солнцу. Но с запада нарастающе загудело, и птиц отжало к земле, снесло вибрирующим рёвом налетающих с Крыма лапотных «юнкерсов» и сто девятых «мессершмиттов». На Абинск? Краснодар? Горячий Ключ?
Показав сменяющему Копоти позиции, Сёма очень неспешно спустился к днёвке. Разулся, разложив портянки, расстегнул ремень и, подтянув под голову подсумок, честно попытался задремать. Но…. Это ведь Старшой вчера уговорил таки поесть. Конину. Семёныч так просил, прям как маленького, так сюсюкал, что отказать не получилось. И вот, всё правильно. И теперь там – а где это там? – Старшой в этом своём отеческом настырстве может быть собой доволен.
Сёма, конечно же, понимал, что человек вот так не умирает – просто перестав дышать и думать, но поверить, как верили его родители, а, тем более, деды, не получалось. В такое прописанное до самых мелочей – а кто видел-то? – небесное царствие. С ангельским пением, со сладкими угощениями, с кельями каждому, согласно наделанному на земле добру. Или в ад с кострищами и кочерёжками за зло. Слишком уж точно, слишком правильно. Конечно, в этом неправильном, неточном мире такого очень хочется. Но… он резко сел, растирая занемевшую шею.
— Сёма, ты чего не отдыхаешь?
— Надо воды поискать. Командир, схожу вниз?
— Давай, только предупреди Лютикова, сейчас он там на посту.
Собрав фляги, Сёма перебежками спустился, лёжа огляделся и в три нырка ушёл в лесную тень.

— Тут под нами отшельник. Монашек столетний. – Не прошло и получаса, как Сёма раздавал тяжёлые, приятно холодные фляжки. – Землянка совсем рядом, в щели. Пусть Дьяк с ним поговорит? Как свой.
Командир и Копоть переглянулись.
— Доверите? – Дьяк правильно раскрыл заминку.
— Хорошо. Но, сам понимаешь ответственность.
— Понимаю. Пичуга, рация на тебе.

Действительно, в зарослях терновника под болезненно загнутой ветрами сосной таилась обложенная разномастными камнями стенка с низенькой, оббитой брезентом дверкой. Плоский валун вместо крыльца, налево, в конце вытоптанной широкими террасами-ступенями площадки – чёрный трёхметровый деревянный крест, с «крышей». Вдоль круто сходящей вниз, наверное, к воде, тропинки, выложены объёмные связки хвороста.
— Молитвами святых отец, Господи Иисусе, Боже наш, помилуй нас!
— Аминь.
Дверка ожидаемо громко скрипнула, и на свет выглянул отшельник. Всё как полагается: длинная прозрачно-белая борода, дико всклоченные, невесть когда чёсанные, длинные волосы, чёрное, выгоревшее до черепа, и, при этом, по-монашески моложавое лицо. И глаза. Глаза.
— Здравствуйте, отче.
— Ну, это у нас ты отче, а я простой брат.
Отшельник на крыльце распрямился – а не маленький. За два метра. Так что кургузый, в ремки оборванный по подолу, замызганный подрясник едва перекрывал колени, отдельными клоками доставая до таких же древних, перемотанных верёвками, рыжих сапог. Торчащие из махры рукавов чёрные руки-кости острыми пальцами перебирали какие-то декоративно-огромные вервийные чётки.
— Прости, брат. Каким именем спасаешься?
— Ты меня, отче, прости. Амвросий. Это из-за вас такой шум?
— Какой?
— Ну, видел же. На всех стенах и заборах написано: «за посягательство на жизнь немецкого солдата или офицера расстрел пятидесяти-ста заложников». Только за посягательство.
— Не видел.
— Хорошо. Значит, совесть не жмёт.
— Брат, мы за три дня трёх товарищей потеряли. Лучших.
— И чтоб нелучших не потерять, срочно слезайте с горки. Срочно! Сюда!
Отшельник, изображая возбуждённого петуха, сильно захлопал ладонями по бёдрам, запритоптывал, смешно горбясь и вытягивая шею, затряс лохматой сединой:
— Бегите сюда! Бегите!
Дьяк пролетел мимо что-то пытавшегося спросить Лютого, и уже закидывая на спину рацию, приказал немо вопрошающим Командиру и Копоти:
— Срочно уходим!
— Объясни?
— Сейчас здесь злодеи будут. Надо уходить. Пичуга, аккумуляторы, за мной бегом!
Понятно, что, согласно Уставу внутренней службы РККА, младший по званию только докладывает своему начальнику полученную им информацию, открывая источник и объясняя способ её получения. А уж начальник сам принимает решение. Но здесь всё произошло, как произошло. Все без вопросов похватали мешки, затянули пояса, Живчик тоже без приказа побежал на вершину за Копотью. Ну? Все вперились в Дьяка.
— Вниз, к отшельнику!
Старик, придерживая на голове связку хвороста, уже топтался на тропинке:
— За мной! Все за мной.
По тропинке спустились к ручью, далее минут десять по воде.
— Стойте на камнях, не наследите, – и Копоти. – Пошарь, мил человек, там. За кострищем. Ищи в траве ручку. Тяни.
Заросшая дёрном дверка не поддавалась. Копоть ножом очертил полукруг.
— Давайте все туда. Все. Ховайтесь. Место маловато, на троих келейка, но потерпите.
Копоть посветил: узкая длинная нора, только на корячках.
— Командир, ты давай вперёд, в глубь.
— Да живее вы! – Старик страшно посмотрел на, точнее – в – Командира:
— Это ваш ковчег.
— Благословский и Пичугин – за мной. Потом Шигирёв и Калужный. Гаркуша и Лютиков замыкают. Оружие, кроме крайних, на предохранители, но гранаты наготове.
Так полезли – как раки, ногами вперёд.
— Потерпите, я поверх костерок от собак разведу, рыбку пожарю. – Старик прихлопнул крышку, заелозил, прихлопывая и приглаживая дёрн.
Притолкались: за узким лазом пещерка расширялась, так что залечь подвое получалось очень даже неплохо. И свод где-то выше вытянутой руки.
За тонкой дверкой затрещал разгорающийся костерок, вкусно потянуло дымком.
— Во, а то мышами воняет.
— Мышами это хорошо, значит, змей нет.
— Змей? Каких змей? Это, это…. Точно нету? – Живчик вдруг забормотал почти в полный голос. – Я со змеями в темноте не могу, не могу в темноте….Я сейчас это буду… это… Эй!
Копоть перехватил дёрнувшегося Сёму за запястье, вырвал «колотушку» и, сам навалившись на Живчика, ударил за ухо гранатой. Потом, для подстраховки, ещё раз. Сполз, вернул Сёме:
— Вора только вор бьёт. Фраеру нельзя.
— Тсс!..

— Bună, bunicule!
— И вам добра.
— O să mănânci?
— Да, вот, рыбки захотелось.
— Din acest pește Pârâu? E vreun pește aici?
— Нет, из реки. Господь послал. Bod mi-a dat-o.
— Stimate părinte, i-ai văzut pe ruși?
— Я же сам русский. Sunt rus.
— Nu. Cercetași ruși? Spioni și sabotori?
— Шпионы? Какие тут могут быть шпионы? Это в городах. А здесь? Что им тут выискивать?
— Dragă tată, îmi pare rău că te deranjez. Asta e ordinul. Germanii au înnebunit azi. Germanii sunt ca măgarii în seara asta. Urlă, urlă ca niște măgari turbați.
— Я понимаю, что вам приказывают. И что немцы ослы. Правда ваша, они бешенные ослы: и-аа! и-аа! и-аа! и-аааа!
Дружный смех.
— Părinte, binecuvântează-ne pe toți!
— Господь наш Иисус Христос да благословит вас и сохранит! Да подаст вам крепкую веру и добрые дела во спасение души.
— Amin! Slavă Domnului Pentru Iisus Hristos. Mulțumesc! La revedere, părinte! Feriți-vă de la SS și partizani.
— И вы берегитесь. И эсэсовцев, и партизан.

— Командир, он нас забыл, что ли? Ушёл, и с концами. – Кончики светящихся фосфором стрелок сошлись на четырнадцать-десять: старик не подавал звуков уже больше часа.
— Ждём. Ждём.
— Копоть, о чём он с румынами? – Не унимался оживший Живчик. Отлежав в отключке и теперь осознавая произошедшее, он выгорал от стыда, не находя как и чем теперь замазать такой свой прокол. Сыграть очком вору? Запаниковать разведчику? Да так, что бы тебя по-братски вырубили….
— Немцев ругали. Потом он их благословил, – Копоть подавал пример «как-бы-ничего-не-произошло». – А те предупредили, чтобы он остерегался эсэс.
— И партизан. – Пичуга
— Лютиков, постарайся приоткрыть. Посмотри.
Стволом автомата Лютый поджал крышку.
— Что?
— Молится он.
— Один?
— Вроде один.
— Отрывай.

— Устали хорониться? Грядите, грядите, лазари мои. Вот хлеб. Примите, ядите – и свежий, и с собой набирайте сухарики. Не побрезгуйте, не от румын. Я от них ничего не беру, знаю, чьё оно всё. Поначалу, было, приносили, пытались всучить, теперь стыдятся. А вы, давайте-ка, сходите по большому и малому, умойтесь, и опять укройтесь. До темноты. Вдруг, и в самом деле, эсэсовцы явятся. С ними у меня отношения не ахти.
— Неужто? – Копоть стрельнул косым взглядом на Командира.
— Пару месяцев, перед постом, так же партизан искали. Комсомольцев. Ну и со мной поиграли в «императора иудейского». Принесли с собой красный флаг из колхоза – «багряницу», повязали на плечи, из колючей проволоки скрутили венец.
— Били?
— И заушали, и бичевали. Ох, и намолился я тогда. Благодатно! Истинно «не ведают, что творят». И всё бы ничего, да то знамя уже заскорузлое было. От чьей-то прежней крови. И, слава Богу, справа зубы остались, есть чем жевать. Давайте-ка, друзья мои, не расхоложайтесь. Потерпите ещё. Там, чтобы накидки не доставать, постелите что есть – коврики, мешки. Ну, какие ни есть, подстелите под себя, чтоб не подстыть. Стены известковые, а дальше и вовсе трещина наружу, так что воздуха довольно. А ты, отец, останься. Побеседуем.
Копоть и Командир опять переглянулись.
— Вы тоже желаете? Мы про веру, про церковь. Про чудеса и небеса.
Командир первым полез в пещерку.

— Поклонимся Святому Господу Иисусу, единому безгрешному. Кресту Твоему покланяемся, Христе, и святое Воскресение Твое поем и славим. Крест-то сей надмогильный. В двадцать седьмом тут двадцать монахинь убито. – Дьяк и старец сидели на заплетённом диким виноградником протяжно протянувшемся стволике дуба. – И не простые гэпэушники тогда из Москвы приехали, явно сектанты какие-то. Старообрядцы, скорее всего. Хоть и в форме, с мандатами, но зверьё, не люди, хуже зверья: истязали сестёр люто, потом расстреляли. Сбросили тела так, кучей, и прикопали слегка. Я ночью стал на молитву и услыхал стоны. Разрыл – три сестрёнки оказались живы. Остальных перенёс, перехоронил поглубже, хоть не по отдельности, но всё же рядком положил. А для раненных углубил нижнюю пещерку. Двух – Пелагею и Матфею – выходил, а Иоанна через неделю всё же померла. Мученица.
— Откуда здесь монахини?
— Со всей империи. Монахини, монахи. Первые ещё до смуты собирались вокруг старца, игумена Феодосия. Это который шестьдесят лет на Афоне подвизался. Тут и огороды, и пасека знатная, и лесопилка были. Аз грешный сюда пришёл, после того как в двадцать втором нашу Глинскую пустынь разорили, ну это уже после ареста старца Феодосия. При мне комсомольцы и храм разрушили. С энтузиазмом. Где они ныне? Все ли по-человечески похоронены? Но, мы днём вроде как сельхозобщина, а по ночам служить продолжали. Нашёлся иуда, донёс, и последних кого пересадили, кого и постреляли. Тех, кто разбегаться не хотел. Куда бежали? В горы, в Грузию, в Абхазию. А кто и в Таджикистан, тоже в горы. И меня, было, тоже как члена «контрреволюционной церковно-монархической организации», прихватили. Продержали год в ростовской тюрьме, потомили, да выгнали. Старый, доходяга, думали, помру скоро. А Господь держит и держит – кому-то молитву нести надобно. На месте алтаря поруганного. И по сёстрам литии служить надо. Сам видишь, какая тут ответная благодать: на их крови родничок пробился.
— А вы про ковчег почему вспомнили? В спецотделе дивизии так нашу группу называют. Мол, каждой твари.
— Точно! Очень точно подмечено. На семь чистых пара нечистых. А когда одним кивотом собраны, то и спасётесь. Только все мы здесь нечистые, все. Един Он безгрешен. А вот, отец диакон, скажи: ты Сергия поминаешь?
— Местоблюстителя?
— Значит, поминаешь.
— А вы?
— Вот те на! Это что за хулиганство? – Старик нарочито строго закосил глаза на своё правое плечо, в которое вцепился поползень, пытаясь вырвать торчащую из разошедшегося шва шерстяную нитку. Птичка ответно тоже строго косилась, смешно выкручивая плоскую чёрную головку. Дёргано взмахивала крылышками, но нитку не отпускала.
— Меня людские слёзы вразумили. До самого прихода сюда германцев я не поминал. Более, осуждал, прости, Господи. И право дело, что Сергий перед властями всегда метался. То он с обер-прокурором синода масоном Львовым во Временном правительстве сошёлся, то его в чекистские обновленцы занесло. Конечно, после публично покаялся Патриарху, что для архиерея сильно. На людях-то – очень сильно. Но вскоре, при живом ещё Петре, опять начал командовать, да всё как-то в угоду огэпэу, по указкам Тучкова. Тогда-то я себя в иосифляне вписал. После смерти сестёр особая злоба в сердце вошла. Ледяным таким свинцом задавила. Господи, помилуй. Столько лет от озлобления слёз на молитве не приходило, вообще она двигалась. А тут фашисты материнскими да детскими слезами враз промыли! – Старец прикоснулся ладонью плеча Дьяка, и того ожгло сквозь комбинезон, гимнастёрку и рубаху. – Это они, они пострадали, а я прозрел: как же всё-всё промыслительно! Всё. Это же не против Сергия, это я, в гордыне, против воли Божией восстал. Господи, прости и помилуй. Никогда не борись с Богом. Страшно это.
— Я ведь тоже не поминал. Зарубежникам верил. Пока в тридцать седьмом в их храмах на сугубой ектенье не возгласили: «Еще молимся о христолюбивом вожде народа Германскаго, о державе, победе, пребывании, мире, здравии, спасении его, и Господу Богу нашему наипаче поспешити и пособити ему во всех и покорити под нози его всякаго врага и супостата». Мы же в них верили: там, на свободе, они русское Православие в чистоте хранят. Верили, что они … за них на страдания шли! В тюрьму. Да под расстрел люди шли! И вдруг такой, по самой вере удар: «пособити» «покорити»! Это про Россию, о нас, русских, сами русские такое.
— Ты как дитя неразумное: верить нужно только в Бога. Только Богу. Единому безгрешному. Мы же, люди, всегда грешим. А кто тебя в армию благословил? Саном ведь рискуешь – вдруг кого убьёшь? Ладно бы в тылу возницей, как я в свою. Или санитаром.
— Духовник. Архиепископ Варлаам из вологодской тюрьмы письмо передал. Благословил, мол, возьмут в связисты. Так и вышло. Вот уже второй год стараюсь не убить.
— Старайся. Хотя, на всё воля Божья. Может, и не твоё оно, в алтаре-то стоять. Только у престола или келейно, однако поминай о душе представившегося раба Божьего Иова. От завтрашнего утра поминай.
Поползень вновь сел на плечо старика-отшельника.
— Ты чего? Пока совсем рукав не оторвёшь, не отстанешь? Совести нет.
Птица опять построжилась, постращала, но улетела без добычи.

Лютый извёлся: ему бы тоже со старцем. Назрели темы. Но Командир вряд ли бы дал добро на проведение церковного собрания. Антикоммунизмом и так густо пахнуло, особенно от дружбанов-румын. Нет, конечно, никто не стуканёт, особисты к ветеранам разведки даже не трутся: бестолку, никого не вербанёшь. Но есть же приличия. И предел наглости.
— Лютый, а что за масть такая – отшельник? – Живчик сначала осторожно, потом всё смелее прижимал к шишке за ухом холодную флягу.
— Это как бы зэк наоборот.
— Чего-чего?!
— Ну, представь: всё, абсолютно всё, что урке в лом, то отшельнику в кейф. И от чего юрок тащится, то у монаха западло.
— Ну, про баб я в курсах. И про бухло с картами.
— А самое главное: вор среди всех для себя живёт. А инок отдельно, но для других. Для всех.
— И зачем же тогда отдельно? Для чего отдельно? – Пичуга честно пытался задремать. Но как, при таких-то беседах?
— Для сосредоточения, собирания воли.
— И куда её потом? Для какой цели собирание?
— Для самопожертвования.

Где-то глухо хлопнул взрыв, и начавшаяся плотная винтовочная стрельба скоро подхватилась пулемётными очередями. Километр? Меньше?.. Похоже, с гребня?.. Из пещерки ничего толком не определишь.
Занырнул Дьяк, за ним дверка прихлопнулась, притоптались щели и вновь затрещал, разгораясь, хворост.
— Оружие: крайние к бою, остальные на предохранители! Гранаты наготове.
Стрельба поумерилась, и стала как-то быстро стихать, удаляться. Значит, пошли прочёсывать по ту сторону перевала.

— Эсэсовцы вашу днёвку обнаружили, но собаки их по встречным следам повели, за гору. Так что, давайте, по ручью версту-другую спуститесь и вправо уходите. Есть у вас теперь пара часов.
— Откуда, дед, ты всё знаешь? – Командир убедился, что в пещерке ничего не забыто, поправил рацию на Дьяке.
— Птичка поведала. – Старик улыбнулся Дьяку и размашисто – ото лба до ремня – перекрестил Командира:
— Христос в помощь! Да не стойте же, бегите. Бегите! Мне надо успеть всё попрятать.

Растягиваясь, цепочка разведчиков заплюхала-зацвякала по прозрачно залитым ручейковыми струйками мокрым камням. Длинные ивовые косы, напутствуя шепотливыми колыханиями, пугливо касались стволов прижимаемых к груди автоматов и прощально гладил пилотки и придавленные ремнями плечи.
— Святый и великий Архистратиже Божий Михаиле, низпровергий с Небеса диавола и воинство его! К тебе прибегаем с верою и тебе молимся с любовию, буди щит несокрушим и забрало твердо Святой Церкви и православному Отечеству нашему, ограждая их молниеносным мечем твоим от всех враг видимых и невидимых.
Вот и всё, кроме лёгкого журчания, ни звука. Даже листва онемела.
— Буди вождь непобедим христолюбивому воинству нашему, венчая его славою и победами над супостаты, да познают вси, противляющиися нам, яко с нами Бог и святии Ангели Его. Аминь.

Лютый и Сёма вытоптали ложный выход налево, Сёма растянул нитку и приклинил веткой «лимонку» с вынутой чекой. Вернулись к основной группе, и по пружинисто тоненькому стволу недавно упавшей ели ушли с ручья.
— Наверху растяжка сработала. Я её на тот склон поставил. – Заняв место меж Дьяком и Живчиком, Сёма не мог не похвалиться. – Потому-то туда и пошли искать.
— Если те же, на второй раз не поведутся, – урезонил Живчик. – Ещё и дедка нашего расколют. Эсэсовцы ему точняк звякало разнуздают.
— Убьют они его. Вечером или утром.
— Что за пурга?
— Он нам хлеб отдал. Весь.
Живчик бы ещё посомневался, но поймал зырк Копоти и увял.
А ещё старец благословил Дьяку иконку. Латунный нагрудный, в полладони складешок «Всех скорбящих Радость», с архангелами и святыми на створках: «Солдатика одного, Нифонта. Со шведской, семьсот восемьдесят восьмого».

Копоть, шедший передовым, припал за валежину, отмахнул. Слегли все. Копоть приподнял руку, растопырив пальцы, указал налево и направо. «Пять, десять, пятнадцать». Побегали, теперь поползаем. Да пятками вперёд. Главное сучки не ломать. И ещё бы траву не мять. И чтобы тяжеленные подсумки под мышки не тыкали.
— Ну?
— Румыны. Цепь развёрнута, не менее взвода. Может, два. Пока сидят по двое-трое. Видно, ждут команды на прочёс. Собак нет.
Назад в горки, только южнее, где они повыше.
Развернулись обратным клином – передовые Копоть слева и Живчик справа, посередине, на дистанции метров пятьдесят, основная группа: Командир, Дьяк, Пичуга, Лютый. Сёма замыкающий.

Поднявшееся солнце припекало всё чувствительнее. Заросли плотные, под слипшимися, заплетёнными лианами и диким виноградом кронами как в парной. Уже дважды меняли портянки. Пичуга опять заприхрамывал. Вот же, на полдня хватает, потом начинает ныть. Спасибо Старшому, как же он вовремя тогда вывих вставил. И так, сколько помогал, где насильно, а где почти незаметно. Эх, Тарас Степанович, Тарас Степанович, как ты, как ты смог…
Пичуга поймал себя на мысленной попытке поговорить с убитым. Ещё этого не хватало. Можно и галлюцинации вызвать. А что? Усталость – четвёртые сутки бега, ползаний, наблюдений и пряток. Сон урывками, голод, холод. Страх и перевозбуждение. Вот и получи «общий адаптационный синдром». А ещё, точнее это даже самое главное: он убил двух немцев. Гитлеровца. Одного точно. В упор, разрезал очередью снизу вверх. Он впервые убил. Врага. Да, врага, фашиста.
Вот товарищ Димитров ещё за три года до войны создал совершенную формулировку: «фашизм – это открытая террористическая диктатура наиболее реакционных, наиболее шовинистических, наиболее империалистических элементов финансового капитала». И добавил: «Фашизм – это власть самого финансового капитала. Это организация террористической расправы с рабочим классом и революционной частью крестьянства и интеллигенции. Фашизм во внешней политике – это шовинизм в самой грубейшей форме, культивирующий зоологическую ненависть против других народов».
Пичуга, когда прошёл приступ действенной агрессии, вызванный тем боем, внимательно вслушивался в себя. Никакой такой тоски, тем более – тошноты, о которых он читал и слышал. Даже какое-то облегчение, потому что это совсем не страшно – убивать в бою. Вот если придётся кого расстрелять или, тем более, зарезать, как Копоть того Пауля кончил. Для такого, пожалуй, только идейной определённости по отношению к финансовому капиталу и шовинизму мало. Надо будет ещё и личную ненависть добавить. Вспомнить о сестрёнке, об их талантливой Люсеньке, замёрзшей в Ленинграде…. Да, надо будет в этот момент вспомнить. Всех вспомнить. Всех родных и близких. Товарищей по оружию. Тогда и тебя, Тарас Степанович, помянуть обязательно. Вот, опять как к живому!

Слева впереди тихое «кря». Залегли. Минут через десять подполз Копоть:
— Тропинка. На ней румыны, горные стрелки. Прошла рота, шесть офицеров верхами. И две конные повозки с миномётами и скарбом. Идут, как и мы, в гору.
Первой проскочила крыса. За ней куропатки отчаянно захлопали крыльями, вырываясь из ветвей терновника. Почему птицы не побежали, как обычно? С гнезда согнали? Тсс! Фланговый дозор! Четыре придавленных рюкзаками стрелка в своих сдвинутых на мокрые затылки огромных беретах, с заброшенными за спины укороченными чешскими Gewehr-24, прошли не прячась. Значит, не облава, идут своим маршрутом.

— Пройдём за ними. Точняк нас там не ждут.
Командир, Копоть и Дьяк опять сошлись головами над картой.
— В принципе, да… за вчера-сегодня-завтра фрицы должны вдоль железки и трассы всё прочесать. А мы к послезавтрашнему утру как раз и вернёмся на Верхнебаканскую. Отнаблюдаем, и на Убых. В Убыхе возьмём языка, выйдем на радиосвязь. И всё, через Волчьи ворота прорываемся на Гайдук, Кирилловскую. К Новороссийску.
— Прорываться обязательно? Может, просочимся?
— Может. Но там плотно.

Забавно идти за врагом. Даже пыль не успевала осесть – тыловой дозор топотал метрах в двухстах впереди. Порой слышно даже, как румыны о чём-то приглушённо спорили. Не подрались бы. А то опоздают к ужину. Серпантинящую дорогу, точнее набитую до песка колею в просеке, приходилось то и дело перебегать, чтобы оставаться с подветренной стороны. Хорошо, что небо смилостивилось, бледно перекрылось тонкой облачностью. Стало легче дышать, и подъём казался уже не таким бесконечным.
«Кря-кря»! Лютый, когда выходил в дозор, передавал свою санитарную сумку Старшому или Командиру. И сейчас Командир, спохватившись, перетолкнул её к Пичуге, ящерицей метнувшись на призыв.
— Сёмы нет. Не вышел.
Лютый, посланный на смену, присел, было, под иву, расслаблено поджидая замыкающего. Прислушиваясь к шороху листвы, разглядывая сборище красных клопов-солдатиков. Минута, другая. Сёма не подходил. Ползком меняя позиции для лучшего обзора, Лютый ещё пару минут поуговаривал себя, насчёт «мало ли приключается, по малому, например», но потом признался – Сёмы нет. При том, что в лесу ни малейшего признака тревоги: деловой, целеустремлённый шмель выбирал в траве цветок под свой размер, серая пичуга из-под ивовой копны уже на сто раз выспросила невесть кого: «а-витю-видел»? Какого ещё «витю»? Сёмы нет. Семён-Семёныча! А основная группа уже вышла за предел и визуального, и звукового контакта.
И Лютый пополз, быстро пополз, где на животе, где на карачках. Стараясь не думать о том, что сейчас его догонит: снайперская пуля или автоматная? И не представлять: куда. Покрякал раз, два. Три. Пока не натолкнулся на Командира:
— Сёмы нет!.. Не вышел!..
Командир прижал голову Лютого к земле:
— Тсс…
Есть эти ужасные командирские мгновения принятия решения, требующие надчеловеческой ответственности: кого сейчас – ради кого или ради чего – отправить на смерть? Мгновения на выбор: кого в сию секунду оставить жить за счёт жизни другого? В общем-то, точно такого же, и, если чем менее ценного, то только с твоей точки зрения. Только с командирской.
И, может быть…. Да, да! Наверное, так оно и есть: чем выше твоё положение, звание, должность, чем больше тебе дано, доверено власти, то есть, чем отстранённее, чем дальше от тебя те, чьи судьбы ты в данную секунду определяешь, тем легче, рационально самооправдательнее принимать таковое решение. Легче, передвигая флажки по карте, легче, глядя на построение частей в батальоны, полки, дивизии – на обезличенные униформой и плацевой выучкой батальоны и полки. А вот так – глаза в глаза, слыша, чувствуя щекой сбитое страхом и ненавистью дыхание, ладонью касаясь потного холодного затылка. Принимать решение, зная, проверено бытом и боем зная каждого доверенного, отданного тебе во власть….
— Уходим.
Двадцатичетырёхлетний разведчик-снайпер Калужный Семён Семёнович, награждённый орденом Красной Звезды и медалью «За боевые заслуги», за два года службы в разведбатальоне более сорока раз пересекавший линию фронта, надёжный, безотказный товарищ, с малолетства знающий лес охотник с Амура, вполне мог просто получить травму: сломать или вывихнуть ногу, мог столкнуться с кабаном или медведем, с больной бешенством рысью. А мог попасть в засаду и быть убитым или пленённым. Искать его, даже просто ждать – значит подвергать смертельному риску оставшийся состав разведгруппы с умножением вероятности невыполнения поставленного штабом дивизии боевого задания.
— Уходим. Гаркуша передовой дозорный, Лютиков замыкающий. Предельная осторожность. Полная тишина и визуальный контроль товарищей.
Чтобы проверить возможность скрытного преследования, группа перебежками пересекла открытое пространство и заняла оборону по краю лесной полосы напротив. Лютый должен был выдержать пятнадцать минут, и лишь потом, убедившись в отсутствии врага, ползком пересечь луговину.
Если Сёму – стоглазого и стоухого Сёму смогли бесшумно или пленить, или зарезать, то Лютый для таких специалистов просто розовый поросёнок. Цыплёнок неоперившийся.
«Паче всех человек окаянен есмь, покаяния несть во мне…»
Он разложил перед собой гранаты: по краям две немецкие «колотушки» для дальних бросков, по центру две наши «сорокпервые» для ближних. И «лимонка» Ф-1 для себя.
«…горе тамо будет грешным, в муку отсылаемым; и то ведущи, душе моя, покайся от злых дел твоих».
Проверил единственный алма-атинский диск для алма-атинского ярёминого ППШ: если удастся распределить огонь более-менее короткими очередями между бросками гранат, то хватит на две минуты, плюс две, плюс две…. Расстегнул кобуру: ещё минута на ТТ. Итого десять-одиннадцать минут боя. Если раньше не попадут в него. Хотя бы не сильно попадут. Опять же, это Сёма бахвалился, что, мол, всегда чует какой-то «солдатский фарт», мол, точно знает – в этом бою его пули обойдут. И потому иной раз стрелял без всякого укрытия. Как в кино.
«Житие на земли блудно пожих и душу во тьму предах, ныне убо молю Тя, Милостивый Владыко: свободи мя от работы сея вражия…».
— Господи, помилуй! Господи, помилуй! Господи, ну, правда, Ты же видишь: невозможно человеку к смерти быть готовым. Никак к ней не приготовиться. Ты-то знаешь, понимаешь, что я согласен, конечно, согласен – все умрём, все…. Но, Господи. Как сейчас-то? Даже без покаяния. Я же в храме четыре года не был. Ни на одной службе четыре года. И как мне теперь умирать? Господи, помилуй.
Стрелки у часов точно залипли. Да тикают ли? Только шесть минут прошло, ещё девять.
«Верую, яко приидеши судити живых и мертвых, и вси во своем чину станут, старии и младии, владыки и князи, девы и священницы; где обрящуся аз? Сего ради вопию: даждь ми, Господи, прежде конца покаяние»…
— Господи! Ну, правда, Твоя правда, всё у меня не так. Не так, как надо. Всё. Взять Дьяка. Дмитрий – диакон, настоящий, он сам на принятие сана пошёл. По своей – и Твоей! – конечно, Твоей воле. А я? Я же просто обречён сану был. Попович в шестом поколении. С семи лет в алтаре, свещеносец. В пятнадцать – хиронисированный чтец. Ещё и голос открылся: «Величаем тя…». У отца и дядьёв каждая служба без меня и не служба – Апостол, Шестопсалмие, кафизмы. И вот восемнадцать…. Господи! Ну, да, да, дурак, дурак я! Господи! Понятно, задним числом понятно – никакая то не любовь была, то морок, наваждение! Как матушка плакала. А я, Иуда, всё бросил, всех бросил, разругался, уехал с той. Которая потом уже от меня уехала, уже меня обругала и бросила. Сыночек теперь чужого дядю «папой» зовёт, а мне к престолу невозможно. Так мне и надо. Так и надо! Иуда я, и-у-да конченый…. Исправить-то как? Вымолить прощения как? Помилуй мя, Господи, Ты единый безгрешный…
Ого, да он лишних четыре минуты пересидел! И никого. Никого! Ветерок по листве, и точно такой же шмель озабоченно кружит, толкается в травке.

— Ну?
— Никого. Ни мышки, ни птички.
Пронаблюдали ещё с полчаса. И что же тогда случилось с Сёмой?..

Ночёвку определили на усеянном валунами альпийском лужке небольшого, но крутобокого отрога меж двух заросших до совершенной непроходимости щелей. Чтобы при необходимости сползти на ту или иную сторону. Или по гребню отступить к вершине. Натянули поперёк всех возможных подходов проволоку с гранатами. Раскидали хворост. В полной темноте легли в кольцевую оборону – оружие перед собой, спать через одного.
Через полчаса все окончательно затихли, так что достаточно осторожный воробьиный сычик устроил охоту прямо над разведчиками, сбивая гудливо-медленно перелетающих весенних жуков. Ну, прям, асс-истребитель.
— Отче? – Лютый подкатился к Дьяку. И более дыханием, чем шёпотом в самое ухо:
— Что, старец настоящий?
Дьяк подержал паузу. Однако, если кто и слышит, то не подаст виду. Даже Командир постарается не заметить нарушения приказа.
— Настоящий. – Тоже одним шипом, тоже в ухо. – В духе. Сегодня Великий четверг, таинство Евхаристии. И он отдаёт нам свой хлеб. Весь отдаёт: «примите, ядите». А потом просит поминать его с утра как новопреставленного монаха Иова. Уразумел? Новопреставленного с Великой пятницы.
— «Сие есть Тело Мое, еже за вы ломимое».
— Он вообще всё про нас ещё до нас знал. И про то, что я в сане, тоже. И потому сказал: вы ковчегом спасаетесь. Ковчегом! Если о чём и спрашивал, то лишь затем, чтобы я сам в себе, своё же понимание уточнял.
— Завидую. Очень завидую. Мне бы с ним поговорить. Поисповедаться.
— Он простой монах.
— Вряд ли.
Сычик бы ещё на ствол ППШ сел! Смешной от наглости, людей не боится. Как тот поползень у старца. А, с другой стороны – хоть и воробьиный, однако хищник! Крохотная, но – сова, самая настоящая. Гроза мышкам и жукам.
— Ты же из интеллигентной семьи: папа профессор, мама, вообще, из бывших. И как ты представляешь «просто монаха»? Из крестьян или из солдат? Даже из купечества? Подсказываю: «инда паки-паки, понеже авось-небось, ихный давеча»! А этот старец не по-простецки глаголил. Язык очень литературный. И осанка, ну, такая властная. Под нищетой и неухоженностью. Очень нарочитой.
— Ты к чему? Только потише. – Дьяк приложил палец к губам.
— Я, как его увидал, так мне сразу тонко-тонко почувствовалось, как бы провиделось. А после и уверилось, он – в сане. Игумен или архимандрит. Может, даже епископ. Знаешь, чем? В сухариках, что он мне дал, как бы случайно лежал кусочек антидора. Свежего антидора, отче!
Дьяк опять приложил палец к губам. Где-то далеко взвыл шакал.
— Пожалуй, ты прав. Я теперь тоже озадачился. Да, вполне может быть, что он тайный архиерей. Тогда… тогда он мне самое главное подсказал: как только примиришься, так и молитва пойдёт. Точно, это он главное. Катись-ка ты спать.
— Аминь глаголешь.

***

Что такое в первый раз прикоснуться, приложиться к престолу?
«Исаие ликуй, Дева име во чреве, и роди Сына Еммануила, Бога же и человека, Восток имя Ему, Его же величающе…» – то же песнопение в таинстве венчания брака, ведь в таинстве хиротонии священник венчается с паствой. Приход – «чертог брачный», прихожане – «сыны чертога».
«Аз, многогрешный Дмитрий, призываемый ныне к служению диаконскому, обещаю и клянусь пред Всемогущим Богом и святым Его Крестом и Евангелием, что при помощи Божией всемерно буду стараться проходить своё служение во всём согласно слову Божию, правилам церковным…».
Стихарь – образ чистой души. «Одежды брачные».
«…Учение веры содержать по руководству Святой Православной Церкви и Святых Отец, заблудших вразумлять …».
Орарь – благодать Божия таинства священства. Аксиос!
«…В молитвенное и каноническое общение с лицами, не принадлежащими к Православной Церкви или находящимися в расколе, не входить. Ни в каких политических партиях, движениях участия не принимать…»,
Поручи – узы Спасителя. Аксиос!
«…целую Святое Евангелие и Крест Спасителя моего. Аминь».
Рипида – участие ангелов в ритуале. Аксиос!
А каково прочитать впервые Ектенью? Для сынов чертога.

Что же тогда происходило с кафедральным городом, когда в тысяче девятьсот двадцать седьмом году одновременно четыре архиерея титуловали себя «томскими»? Кто венчаный, кто обручённый, а кто совратитель или насильник? Тихоновский, григорианский, живоцерковный, катакомбный – за каждым клирики, за кем больше, за кем почти никого… «всякое царство раздельшееся на ся запустеет, и всяк град или дом разделивыйся на ся не станет». И через десять лет совращённый город, разорванный сводящей с ума свободой на враждующие, анафематствующие приходы, в тридцать седьмом остался вдовым – ни одного священника. Ни одной литургии. Ни одного храма…. Плоды свободы: «И воскликнул он сильно, громким голосом говоря: пал, пал Вавилон, великая блудница, сделался жилищем бесов и пристанищем всякому нечистому духу, пристанищем всякой нечистой и отвратительной птице; ибо яростным вином блудодеяния своего она напоила все народы». На своей последней проповеди перед арестом отец Илья, и так-то не вдохновенный оратор, вдруг сбился с темы, прошептпв: «Держитесь Православия! В каждом раскольнике сидит бес блудный, хоть тот в пустыне сорок лет проведи, а, всё равно, как только выйдет на люди такой вроде «праведник», так смотри: враг из него вылезет сектантством и ересью. Раскольник – блудник в духе».

«Исаие ликуй, Дева име во чреве, и роди Сына Еммануила, Бога же и человека…» – две недели назад они с Катей, рабой Божией Екатериной, буквально скованные железной, поверх епитрахили, хваткой отца Мелхиседека, обходили вокруг аналоя. Это были финишные, победные круги долго сужающейся почти двухлетней спирали.
Когда они расписывались в ЗАГСе горсовета, Дмитрий обратил внимание, что церемония записи их нового гражданского состояния буквально вторит обряду обручения – только «намерения» естественного брака с целью деторождения свидетельствовала теперь не Церковь, а Государство. Впрочем, эта возможность подмены известна ещё в Византии: обручение у первых христиан было тем же гражданско-юридическим актом, заключением брачного контракта, как ранее у язычников.
А вот венчание…
Которому предшествует причащение Святых Даров. Которое предваряет таинство покаяния. К которому ведёт осознанное желание преобразиться. Преобразить себя.
К преображению нужно тянуться. Нужно тянуться к совершенствованию, это желание приближения, а, может, и достижения – для себя, себе, в себе – к лучшему, близкому к идеальному – в быту, в профессиональной деятельности, в знании, для человека врождённо-сущностное. В этой тяге строй его здоровья. Именно так: здоровье тела, души, ума – в их развитии, в росте! Это как у растения здоровая тяга к свету, к воздуху, к влаге и теплу. Но что для растения, даже для животного, достаточно, для человека мало, ничтожно мало. Ведь преображение происходит не в процессе, оно есть результат процесса, финиш процесса, его предел. То есть, оно – акт выхода за предел тяги к идеалу. Оно переход, нет – оно прорыв, метаморфоза, превращение бега в полёт.
Чтобы взлететь, нужно прыгнуть вверх, оттолкнуться. Нужно резко и сильно оттолкнуться … от чего? Здесь, точнее: от кого? От себя – себя прошлого, то есть, и нынешнего. Отказаться, отречься от сегодняшнего для будущего.
Для чего, во-первых, нужно испугаться себя, испугаться за себя. Это уже не самооценка, её мало, нужно прозрение, именно прозрение собственного … ну, несовершенства. Честнее – своей мёртвости. Пустоты. Никчёмности. Нищеты. Это чисто религиозное виденье. Это материалисту не понять. Ветхое ли: «Блажени вси боящиися Господа, ходящии в путех Eгo», новое ли: «Блажени нищии духом, яко тех есть Царство Небесное». Здесь для многих тайна, непостижимость.
Во-вторых, для взлётного прыжка нужно не просто верить в светло-святое, праведное будущее, а возжелать его. Возжелать, возжаждать, возлюбить.
Итак, с чего начинается катехизация? С вопроса – зачем ты? Зачем ты живёшь? Чтобы продолжалась жизнь человечества…
И всё?
Мало?
Спорно.
Ради счастья Родины, счастья народа.
Что для тебя счастье? Сытость-безопасность-размножение? Спорно!
Ради истины.
Уже теплее, но что есть истина? Сегодня? Для тебя? А что такое добро? Красота? В чём они нераздельны?
Читаем, обсуждаем, спорим, читаем. Особенно впечатляли рукописные книги от духовных чад владыки Варлама – «О любви и дружбе», «Как сохранить веру», «Краткие правила жизни». Ключ ко всему – «зачем»? Зачем мир? Зачем человек? Зачем пришёл Христос? Зачем Церковь? Читаем, обсуждаем, спорим, читаем. Зачем страдания? Они либо казнь, либо жертва. Зачем жертва? Она есть любовь. Ты же не спросишь «зачем любовь?», это предел «зачем»…
«Тако бо возлюби Бог мир, яко и Сына Своего Единороднаго дал есть, да всяк веруяй в Онь не погибнет, но имать живот вечый».
Через полтора года Екатерина первый раз исповедалась. Первый раз причастилась. Ещё через полгода они венчались. По благословению епископа Варлама, таинства на дому совершал отец Пётр Чебуракин.

«Кто из моих земляков не учился любовной науке, Тот мою книгу прочти и, научась, полюби». Ну, и что, Овидий, разве любви ты учил? Любви-агапэ? Ну, для тебя, римлянина, – caritas, dilectio. Нет. Блуду ты учил, но не любви. Ибо ты её не знал.

23 апреля 1943 года. Пятница.

От Советского ИНФОРБЮРО:
В течение 23 апреля на фронтах существенных изменений не произошло.

На Кубани противник предпринял несколько атак, но, потеряв убитыми и ранеными до 500 солдат и офицеров, был вынужден отойти на исходные позиции. Танкисты под командованием капитана Сушкина за несколько дней сожгли и подбили 17 немецких танков. По-прежнему активно действовала наша авиация и авиация противника. В воздушных боях нашими летчиками сбито 36 немецких самолетов.

***

Бах-бах-бах! Бах-бах-бах! Бах-бах!
На земле ещё ничего нельзя разглядеть, а в серо-голубом уже небе ярко-розово вспыхивали круглые облачка зенитных разрывов. Бах-бах-бах! Один за одним, из пролетавших на приличной высоте – километров пять – тридцати наших «илюшей», четыре выпали из строя и, дымя и кувыркаясь, спикировали куда-то за перевал. Бах-бах!..
Да раз так всё так!
Вот же местечко для ночёвки: в каком-то полукилометре, на вершине, на которую планировалось, если что, отступать, расположилась полноценная зенитная батарея – опоясанная двойными траншеями с вынесенной колючкой, охраняемая дзотами. Девять восьмидесятивосьми-миллиметровых «флаков» со всей инфраструктурой и под прикрытием роты румынских горных стрелков! Это же сюда вчерашние маршировали. Так и подумали: раз без кухни и обоза, значит, на смену.
Срочно сползли в левую щель, растворились в даже не колыхнувшейся плотной листве.
Ну, и кто объяснит: зачем здесь такие мощные зенитки? Что они здесь обороняют? Железная дорога далеко, море ещё дальше. Так же, как и Крымская с застопорившимся фронтом. И что же тогда здесь?
Вот опять они, эти командирские мгновения: пятый день в глубоком тылу, потери четыре из десяти, а к главному заданию – взять языка из штабников Пятого армейского корпуса генерала Ветцеля, штурмующего Новороссийский оборонительный район, предпочтительно обер-офицеров 73-й или 50-й пехотных дивизий, его группа даже не подошла.
Но сбитые над совершенно пустынным районом четыре наших штурмовика. Сбитые едва видимыми…. На кой фрицам здесь столь мощная ПВО? Что они тут прикрывают? Очень похоже, что готовится какая-то грандиозная засада, какой-то сюрприз. Который может стоить больших потерь для наступающей РККА. Если добавить те новые, не указанные на карте дороги…. Авиаразведка ничего особого в этом районе не отметила, а посылать в такой глубокий рейд другую группу, специально … ну, если только парашютистов.
Командир поднял голову, оглядел старательно отворачивающихся от него бойцов. Что важнее: чёткое выполнение полученного задания или инициатива по вновь открывающимся обстоятельствам? Обстоятельствам явно чрезвычайного значения.
Пятый день. За эти дни даже у Пичугина бородёнка пробилась. Усов почти нет, а на подбородке поросль закучерявилась. Самый чемпион Шигирёв: у Копоти плотнейшая чёрная щетина от самых глаз, просто вылитый Пугачёв. От щетины щёки у всех ввалились, комбинезоны в грязевой корке, ремни на вторую дырочку переколоты. Но, а как же сбитые над совершенно пустынным районом четыре наших штурмовика? Да с высоты в пять километров…
И что за смущение? Отставить, руководствоваться логикой. Вот, положим, как бы здесь рассуждал товарищ Сталин? По его логике, коллективное превыше личного. Всегда и во всём. Коллективное всему – главное мерило и главный судья. Потому идеал коллектива – армия. Ведь для нерушимости единства обязательна субординация. Армия – все за одно, но каждый в своём. Ведь если ротный начнёт решать и действовать как член военсовета, то это приведёт к … чёрт знает чему.
Понятно, что по учебнику «штаб дивизии включает в план разведки те вопросы, решение которых непосредственно обеспечивает выполнение задач дивизии; в план разведки включаются также вопросы по разведке, поставленные штабом корпуса. Хорошо продуманный и чётко составленный план разведки даёт возможность правильно использовать разведывательные средства и позволяет вести разведку целеустремлённо и постоянно контролировать исполнителей».
Именно для этого «постоянного контроля» он, командир разведбатальона, здесь, с резервной группой. Потому что другого «контроля» для столь сложного плана не получится. Начштаба попыхтел, а согласился.
Поэтому, прав он или не прав, пусть разбираются те, кому это поручено. На основе общей партийной морали. Почему Смирнов не попытался разведать район с явно преизбыточной активностью противвовоздушной обороны? А потому, что у него уже сейчас недостаточно ресурса для выполнения полученного приказа. У него уже сейчас предел возможности добычи штабного языка: присутствие русской разведгруппы в своём тылу противником выявлено, ведётся активный поиск, ещё один выход на радиосвязь в час-два схлопнет окружение преследователями.

Передвижение на предельной осторожности. Сотни приседаний на колено, десятки подъёмов из «положение лёжа» – пятый день рейда доставался особо тяжело. Сотни или уже тысячи? Но, а как иначе? Контрольно-пропускные пункты и усиленные патрули не только на лесных дорогах и дорожках, но, кажется, даже на кабаньих тропах. Впереди, позади, справа, слева, на открытых подъёмах и крутых непросматриваемых поворотах, за хуторскими огородами, на бродах через ручьи – то случайные конные разъезды, то организованные засады. Сотни и сотни приседаний на колено, десятки и десятки подъёмов из «положение лёжа»…. На пятый день почти тридцать килограмм продуманно подогнанного, нигде не брякающего, не царапающегося и цепляющегося боеобеспечения – это совсем не то, что в день первый. И даже в третий. Но, а как иначе?..

Лютый отползал – остальные раскатывались, разнося фланги. Через ложок, метрах в ста, развёрнутой цепью их поджидали горные егеря. Молодец Лютиков, вовремя среагировал. Отходить некуда – позади просматриваемые залысины.
Одиннадцать-тридцать-пять. Немцы неактивны. Ждут, значит, уверенны, что русские выйдут на них. С чего?
Двенадцать-сорок-две.
Ветерок, нарастая, натянул с юго-запада низкие тучки. Тучки, срастаясь, застелили небо и начали сочиться какой-то водяной пылью. Листья и трава не просто мгновенно мокли, скатывая, собирая блёсткую пыль в уже настоящие капли, но, главное, скоро остужались. И выстужали. Комбинезоны пока держались, не промокали, но, всё равно, спины, животы, руки и ноги теряли чувствительность, шеи каменели.
Тринадцать-двадцать.
Ветер, сделав своё подлое дело, куда-то пропал. Брошенные на произвол судьбы, тучи сбились в кучу и пролились настоящим дождём. Немцы, по одному, укрывались под плащами. Десять, двадцать, двадцать два… порядка тридцати, может, больше. Взвод егерей напротив ополовиненного отделения разведки.
Четырнадцать-тридцать-пять.
Дождь пробрал, заледенил так, что вначале мелко, потом всё сильнее затряслось, пробегающей судорожной волной засотрясалось даже то, что до сего считалось бесчувственным скелетом, не способным к реакции на окружающее.
Пятнадцать-двадцать.
На-до-что-то-пред-при-ни-мать. Но отяжелённая, придавленная каплями листва выдаст любое движение.
Шестнадцать-десять.
Егеря снимаются! Через одного. Оставили четверых.
Шестнадцать-тридцать.
Последние отползли.
Семнадцать-ноль-ноль.
Первым лощинку преодолел Живчик. Да, чисто.
— Командир, думаешь, что, они нас не заметили?
— Думаю, они нас и не отпускали. С того места, где Пичугин и Воловик…
В холодной влажности лёжки егерей остро воняли мочёй.
— Да. Вторые сутки вокруг шарятся. Не особо маскируясь. – Копоть поднял вдавленный в грязь окурок «Joseffi» осмотрел, понюхал. Брезгливо отбросил. – И Сёма, в натуре, их дело.
Перегляд получился общим. Но, а какого не идут на бой? Смотрят – зачем мы здесь. Или за кем. Когда поймут, тогда и кончат. Попытаются кончить.
Немцы налево, значит, русским направо. Это егеря так подсказывали: сбитой росой, следами в грязи, согнутыми, вывернутыми ветками. Что ж, не будем спорить. Послушно оттоптав направо, по одному сходили на прежний маршрут. Дальше всех пробежал Живчик, сломил ветку, быстро оправился, спиной вернулся на сотню метров и свернул вдогон группы.

К Верхнебаканской вышли уже перед закатом. Организовывать наблюдение поздно. Как же в таких случаях бесценны партизаны. Да просто наши люди. Не предатели. А, может, взять какого-нибудь полицая, да расспросить с пристрастием? Ну, что он знает, то и расскажет. Ну, хотя бы – немцы СС или вермахт? Кто комендант, кто начальник гарнизона? Бургомистр? Сколько кухонь, конюшен, где горючее… танки-пушки?.. на сколько коек госпиталь?.. Какие-никакие, а всё сведения. Если шуцман разгильдяй, так его завтра и к вечеру не хватятся. А если идейный? По-любому, ночью искать кого-то не из herren Deutsche вряд ли будут.
— Шигирёв и Гаркуша, берётесь?
— Без базаров, Командир. Ну, так точно, начальник. – Живчик сдёрнул пропотевшую пилотку, продул, выстужая. А Копоть даже ремень запоправлял, сбычившись так, чтобы не выдать довольства. – Когда?
— Погодите. Вначале с объектом определимся.

Нога, чёрт! Опухоль, вначале легко красноватая, там, где раньше был сгиб, стала синеть. Пичуга старался потуже заматывать портянку, предварительно подержав ногу повыше, что бы хоть немного стекли кровь и лимфа. Так как, всё равно, не хватало сил смотреть по сторонам, Пичуга просто повторял поведение Командира – садился на колено, падал на живот, отползая за или под укрытие. От достающей боли пытался уйти в отвлечённость. Думать о чём-то требующем полной сосредоточенности. Да, не дело разведчика мысленно зарываться в память, выправляя то, что не нравилось, что не прошло так, как хотелось. И разобрать – почему не прошло. При этом на автомате повторять поведение Командира: присаживаться на колено, падать на живот, отползая за укрытие. Главное – шагать, шагать, не тормозить товарищей.
Чёрт, нога! Вот почему Клим не согласен с Лютым и Дьяком? Особенно злил Дьяк, ну, Дмитрий Васильевич. Конечно, он это специально подначивает. Но очень умело. Лютиков попроще. И попонятней: сын священника, ему с младенчества веру вложили. А этот интеллигент, тоже из профессорской семьи, начитанный, умный, и вот – стал священником. В то время, когда все проснулись, в сказки про счастье на том свете даже в деревнях уже не верят. Всем всё ясно, и никакой Будда, Исус или Магомет, будь они даже историческими персонажами, не боги, а воплощение представлений о божестве. В каждой культуре разном. И почему Дмитрий Васильевич упорствует в своём уклонении от разговора? Зачем? Всё равно, на сумасшедшего не похож. Боле того, делает вид, что в некую тайну посвящён. Куда Климу дверь заперта. Нога, чёрт!
Вот Клим пришёл к марксизму сам, не через комсомол. У отца много было изданий на немецком – философия, экономика, теоретики культуры, естественные науки. С тринадцати лет, удивляя родных и знакомых, Клим до полуночи засиживался над Фейербахом и Бернштейном, Энгельсом и Марксом. Даже пытался переводить. Поэтому христианство он воспринимал по Энгельсу: как переродившееся, а изначально протестное движение бесправных рабов, бедняков из угнетаемых, покорённых Римом народов. Первоначально сами христиане подвергались гонениям, что, как и всяких фанатиков, только укрепляло их в своих убеждениях. Это потом, попав в среду феодалов, христианство извратилось, став само инструментом угнетения. Чем эта историческая истина не убедительна для Дьяка? В любом антисоветчике должна быть своя, пусть несостоятельная, логика. С которой можно дискутировать. А когда тебе только молча улыбаются в лицо, как какому-то дурачку, это злит. Интересно, стал бы Благословский улыбаться в лицо следователю? Посмотреть бы, как верующие с энкэвэдэшкиками бодаются. Тоже с ехидной улыбочкой? Чёрт, нога! Чёрт! Чёрт!

Обходили посёлок широкой дугой: по границе леса через каждые двести-триста метров столбики с табличками о запретной партизанской зоне, читай – о минных полях. Поэтому задерживались на пересечении каждой дороги и тропки. Прощупывали-прошаривали коридорчики с обеих обочин.
Выгрызший бочину горы известковый карьер из сотен разноразмерных ям охранялся дзотом: со стороны посёлка над дорогой вспучилась обложенная камнями двускатная бревенчатая крыша, бруствер из мешков с песком, на сотню метров криво тянулась траншея к наблюдательной вышке. Далее – колючка. И зачем это?
Подползли. Подождали.
Тычком отрыв дверь, из дзота вышли двое, выбрались из траншеи по малой нужде – эх, румыны. Насколько же бесполезный народ.
Ждали. Ждали. Лютый и Пичуга – стволы почти в бойницы, гранаты наготове. Командир и Дьяк контролировали вышку.
Взвыли собаки, да сколько! Вспыхнуло два прожектора на вышках, белые световые пятна заметались по карьерным раскопам. Собаки выли всё жутче. Кто-то орал, пытаясь их унять.
— Облом. – Копоть и Живчик вернулись явно расстроенными.
— Лагерь. Колючка по полной. Два здоровенных барака с заключёнными, три сарая-мастерские, домики администрации и охраны. Конюшня. Две вышки. И собак не меньше десятка.
— От тебя завыли? – Лютый хмыкнул.
— От меня они взвыли, а вот вас мигом згрызут. Их там человеченой кормят. Вонь трупная – нос свернуло.

Тихое гудение прорвалось взрывами в районе железнодорожной станции. Вспышки обгоняли звук на шесть-семь секунд – до места бомбёжки два с небольшим километра. Наши «ночные ведьмы»! Неспешно вспыхнул и разросся пожар. Ответно по низко притуманенному небу дёрганно шарили прожекторные лучи, струями летели трассера крупнокалиберных пулемётов, где-то излишне высоко пыхала зенитная шрапнель.
— Пока шухер, рванём прям по дороге?
— Давай, рискнём.
Лютый передовым, метрах в пятидесяти за ним остальные, простой цепочкой.
Дьяк всё время оглядывался – замыкающий Пичуга отставал уже излишне.
До станицы осталось метров триста – где-то уже должен располагаться блокпост. Свернули направо, просёлок через заброшенные огороды вывел в высаженные ровными рядами яблоневые сады. Высоченное багровое пламя – видимо, разгорелась цистерна с горючим – неестественно, как-то театрально освещало окрестности. Бомбардировка полчаса как кончилась, но суета с рёвом машин, маневровыми гудками и даже стрельбой не ослабевала.
Старые яблони с жидкими кронами, утяжелённых набухними цветочными почками, свободно просматривались на полсотни метров: тёмно-красные листья, тёмно-красные раскоряки стволов и за ними длинные, дрожащие тени, сливающиеся мутной чернотой. Пришлось перестроиться в обратный угольник с вынесенными вперёд фланговыми дозорами. Двигались перебежками. Дьяк теперь не выпускал отчаянно хромавшего Пичугу из поля зрения.
Живчик с левого фланга прикрякнул и указал на жёлтый в багровой полутени огонёк костерка.
Замотанная в кокон из двух-трёх платков женщина укачивала на коленях так же закутанного в тряпьё грудного младенца. Рядом, что-то выстругивая из чурбачка, полулежал чумазый подросток лет десяти-двенадцати. Вокруг костерка ещё парились чёрный от копоти чайник и пяток разнокалиберных керамических плошек. За спинами – завешанный облезлым плетённым ковром вход в низкий шалаш или землянку.
— Мы свои. Не бойтесь.
Конечно же, Командир постарался окликнуть осторожно, но после долгого молчания всё равно получилось хриплое карканье. Женщина вскинулась и свернулась как от удара, накрывая собой ребёнка. А мальчишка прыжком заслонил её, выставив палку и нож, слепо заоглядывался через костёр. Малорослый головастый недокормок, по колено в огромном мужском пиджаке.
— Мы свои. Русские. – Командир поднялся, развёл руки, показывая ладони. – Советские. Здравствуйте.
— Здравствуйте.
Дремавший грудничок от толчка едва слышно закряхтел, жалобно завсхлипывал. А старший брат, жадно осмотрев-оценив оружие вышедшего к костру, отступил и скрылся за ковёр вглубь шалаша.
— Немцев нет?
— Нет.
— А полицаи?
— Нет никого.
— Так вы, что, одни здесь? – Командир шаг за шагом приблизился, медленно приопустился на одно колено.
— Почему? Не одни. – Женщина развернулась к костру, но лицо не показала, ещё больше согнулась, вновь закачав младенца. – Тут Комаровы живут, Кобенки, Мироненки. Там – Петровы, там Марченки. Халиловы. В садах много землянок.
— Да? А чего в землянках? Откуда сюда собрались?
В щёлку из-под подрагивающего ковра Командира разглядывали ещё пара мордашек.
— Мы до войны в колхозных садах робили. Оне двадцать гектар. Вот теперь здесь бытуем.
— Так что с домами?
— Заняты. Солдаты живут.
— Они нас осенью выгнали. – Подросток выбрался, встал поближе к матери. – Это когда первые уехали. Первые, они хорошие были.
— Молчи!
— А чего? Они с нами в футбол играли.
— Молчи, сказала!
— А чего? Злые после них пришли. Эсэсовцы. Танки везде поставили. Везде-везде. Сто танков!
— Неужели так много? Даже сто? – Командир не шевелился, пока подросток восхищённо трогал автомат.
— Да больше! Они нас и выгнали.
— Выдали двум семьям одну лопату на один день. – Женщина впервые подняла глаза. Командир едва сдержался: какая же она худая – огромные чёрные глазища в чёрных же провалах красно отблёскивающего курносого черепа. – Мол, копайте, столько успеете. Хворостом кое-как покрыли. Землёй. А зима-то ноне лютая выпала. Отвека здесь такого февраля не было. Вымерзли тогда многие: Денеки, Новиковы, Дмитруки, Савские. Громовы. Бондаренки. Прямо с детьми вымерзли. У Дмитруков девять, у Бондаренок тоже девять. У Новиковых шестеро малышей поколело. У Кобенков двое.
— Чем зарабатываешь?– Командир, переменяя колено, оглянулся. Он не мог решить: вызвать ещё кого к костерку? – Кто из ваших в посёлке или на станции работает?
— Зачем вам?
— Спросить хотел.
— Не надо. Сдадут. Все боятся. Все боимся. Вон, там Липяни висят. Все висят: дед Петро, бабка Дуня, их Люська, еёные Коленька и Поленька. Дед Петро пошёл в гору на фазанов петли ставить. Попал под облаву кавказцам. Всю семью казнили, как партизан. И хоронить запретили. Мы боимся.
— И ты сдашь?
— Я ничего не знаю. Бельё стираю в госпитале.
— А чего узнать? Я могу разведать. – Парнишка присел напротив Командира. – Я всё тута знаю.
— Молчи, дурак! Поди спать! И вы тоже уходите. Прошу вас, уходите. Детей пожалейте. Повесят нас всех.
Парнишка встал, потоптавшись, отошёл, сердито запихивая передний край рубахи под лямки великоватых штанов.
— Шигирёв, Гаркуша.
Появление ещё двух разведчиков ни женщину, ни подростка почему-то не удивило.
— Ребята, это…. Ну, если есть рейхсмарки.
Через минуту Живчик сунул Командиру в ладонь пухлый свёрток:
— Три косаря, Командир.
— Спасибо. Потом посчитаемся.
— Замётано.
Женщина протянутые деньги схватила с пальцами, как деревенская собака хлеб, мгновенно сглотнула-спрятала в складки своего кокона. И лишь тогда спохватилась:
– Это что? Вы… Вы же… Сына не забирайте!
— Он нас только проводит. Как звать? – Командир положил ладонь на плохо выстриженную голову аж подпрыгнувшего мальчишки. – Пойдём, Андрейка.
— Вы… Вы… Не забирайте, Христом Богом клянусь: я не выдам. – Женщина, подкинув к плечу всхлипывавшего малыша, рванулась, было, за Командиром. Но ударилась о Копотя:
— А Карлом Марксом?
— Что?
— Карлом Марксом клянёшься?
— И Карлом! И Магометом! Не забирайте, я же ни кому ничего не скажу!
— Сядь здесь и жди.

— И где, Андрейка, твои сто танков?
— Так в марте укатили. В Анапу. Взамен румынов прислали. Которых советы под Краснодаром побили. Те, вторые немцы, которые на танках, злые были, одно слово – эсэсовцы. А эти румыны, мамка говорит, вообще звери. Хужее тех.
— Отчего это хуже?
— Пьют. Продают своё оружие горцам и пропивают всё. А как напьются, бьют всех, кто встретится, грабят последнее. И насилуют. Старух, девочек. Заражают. Они хужее!
— Потерпите. Немного осталось.
Пожар на станции пригасили. В вернувшейся темноте едва не наскочили на заграждение из колючей проволоки. А где железнодорожное полотно?
— Так вона, за проволоками насыпь. Можно обойти, но далеко.
— Ясно. Ну, давай, Андрейка, прощаться. Спасибо за службу. Советскому Союзу.
— Не! Я же с вами хочу. Я воевать хочу.
— Андрейка, мы об этом не договаривались. И что же ты мамку бросаешь? С маленьким таким? Братик или сестрёнка?
— Он не брат мне. Совсем не брат.
— А кто он?
— Немец. Болдырь.
— Как это?
— Мамка от немца прижила. Его, всё равно, советы убьют. Или партизаны.

А вот и туман. Мучнисто наполненные лунным светом огромные волны медленно сливались с холмов, цепляясь подбрюшьями за чёрную щетинку невысоких лесных порослей. Достигая равнины, волны теряли напор и крутость, растекались, расходуя светоносность и глухоту. Подождать бы с часок, но ладно: жидковат, низковат, однако в полроста и сейчас покрывает.
Осторожничая, пересекли выпасной луг между железной насыпью и шоссе. Метрах в трёхстах впереди – крутой левый поворот на Волчьи ворота. За ним в паре километров, согласно карте, отвилок в Убых. И далее, через Раевскую, к Анапе. На развилке обязательный блокпост. А тут просто идеальное место для засады. С отходом через лес на Маркотхский хребёт.
Взять языка можно только здесь, дальше начнётся прифронтовая зона, там и войсковая плотность, и режим охраны совсем-совсем другие. Там вокруг любого лейтенанта сотня стволов, вокруг штаба – батальон.
— В пять часов отмена комендантского часа. Откроют дороги – первым идёт патруль с сапёрами. С шести ждём. Берём легковой автомобиль. Если с эскортом, значит, птичка высокого полёта – наша цель. Но, не более пары мотоциклеток. Я и Благословский – встречаем от поворота, на левой стороне. Лютиков и Пичугин отсекают с тыла, справа. Шигирёв и Гаркуша идут на захват. Вам тоже лучше справа, где пассажир, зарядиться. Возьмёте, выводите сюда, через дорогу. Мы с Благословским подхватываем, и вместе в лес. Лютиков, Пичугин, вы замыкаете. Всем всё понятно?
— Товарищ командир, а если язык с той стороны, из-за поворота?
— Из-за поворота мы не увидим, если оттуда за ним целая колонна. Из-за поворота всех пропускаем. Начало по моему выстрелу. Сверим часы: четыре-ноль-семь. Всё, по местам.

— Пичуга, чего не переобуваешься? Зря, натрёшь мозоль. – Лютый сложил, скрутил снятые портянки, пропихнул в вещмешок.
— Не могу, нога распухла – сапог не снимается.
— Да ты чего?! Чего молчал-то?
— Думал, дотяну. Теперь понял, что нет.
— Не дури. Давай стянем.
— А если потом не наденем?
— Разрежем.
— Не надо. Я вот так лягу, может, отольёт кровь. – Пичуга перевернулся на спину, поёрзав, подполз к дубку. Закинул, по стволу вытянул ногу вверх. – У вас вода есть? Пить хочется.
Лютый отстегнул, протянул флягу. Господи, помилуй, парень-то совсем смялся. Как же он раньше не заметил? А теперь, если перестал за собой следить, это примета верная. Плохая и верная. Господи, помилуй.
— Клим, у тебя магазины готовы? У меня-то только один рабочий.
— А попробуйте, вдруг мои рожки к вашему подойдут.
— В смысле?
— Нате, попробуйте в свой ППШ вставить: мои мне Старшой напильником подгонял. Тарас Степанович. Они тоже клинились. Только, Антон Аникиевич, это, ну, можно встречную просьбу? Я хочу ещё немца убить. Увидеть, что я точно его убил. Можно, я первым выстрелю? Дам очередь, увижу, что попал, а потом вы?
— Постараемся. Конечно, Клим, ты первым.

— Благословский, смотри. Вот на карте точки с могилами наших. А это места наблюдений. Отсюда – вот, в блокноте: это передаёшь с первыми координатами, далее отсюда – со вторыми, отсюда с третьими. Как передашь, блокнот уничтожь. Лучше сожги. Отставить! Буду жив, сам продиктую, это на особый случай. На передачу выходим сразу же после взятия языка, потом рацию бросаем. Больше не пригодится. Всё понял?
— Всё. Только отдайте мне аккумулятор тоже. На особый случай.
— Засыпай. Через час сменишь – Командир подтолкнул мешок к Дьяку.
Какие же у него собрались люди, какие люди. Вот ведь по отдельности – каждый лом да заноза, а сошлись и сложились. В другом месте и в другом деле и дня бы мирно не протянули. Это военный комиссар штаба дивизии, после доклада особиста, обозвал его второе отделение резервного взвода дивизионной разведки – «ноев ковчег: семь чистых и пара нечистых». Вернёмся, надо будет, как бы между делом, у Благословского или Лютого уточнить: в чём подковырка? Про семь и двух. Ведь, если наши воры – два нечистых, то тогда, что, он, убеждённый атеист, да и вон Пичугин тоже, каким-то образом к верующим примыкают? Или же наоборот: верующие к коммунистам и комсомольцам прикладываются. Семь чистых. Каламбур какой-то. Диалектический.

***

С двенадцатого мая целую неделю шли воодушевляющие сообщения о нашем наступлении под Харьковом, Но к двадцатому голос Левитана вновь стал обыденно сухим. А сегодня и вовсе информбюро спало с пафоса: «В течение ночи на 26 мая на Харьковском направлении наши войска закреплялись на занимаемых рубежах. На Изюм-Барвенковском направлении наши войска вели оборонительные бои с танками и пехотой противника. На других участках фронта существенных изменений не произошло». Изменений не произошло. Значит, отступаем.
Катя едва дотерпела до конца работы. Первой забрала Улю из детсада. Хотя до завода добираться девять остановок, но ещё полчаса с дочкой пришлось челночить перед пропускной Станкостроительного. Весна заканчивалась осыпью отцветающих ранеток, свежая зелень заполнила палисадники и просто обочины, скворцы, кормящие своих севших на яйца самочек, всё равно находили минутку воспеть счастье продолжения птичьей жизни.
Они на десять раз просмотрели фотографии ударников трудового фронта и победителей коммунистического соревнования, разъяснили для себя кто такие «передовики», чем они отличаются от «пионеров».
— Пионел всемь лебятам пимел.
— Да. А передовик – всем взрослым.
— Дядям и тётям?
— Да.
Дмитрий, как начальник сменной бригады, вышел одним из последних.
Катя едва дотерпела, пока он попрощается со своими рабочими. У Дмитрия же, заметившего жену и дочь, ослабели ноги. Он, с усилием удерживая грудь и плечи развёрнутыми, с деланной улыбкой неспешно подошёл к ним. Нагнулся, на всякий случай оперявшись ладонями в широко расставленные ноги:
— Гуляем? Погода-то радует. Как моя маленькая провела смену? Воспитатели довольны?
— Папа – воспитательницы! Они осень. Осень довольны.
Дочка, сопя, пыталась вскарабкаться ему на руки. Дмитрий поднял, прижал к груди, и лишь тогда заглянул в глаза Кате.
— Ну?

По возвращении из столовой есть пять минут, когда можно откровенно побездельничать. Екатерина откинулась затылком к стенке, отключилась, прикрыв глаза, и вздрогнула, когда над ней нависла Эльвира. Дочь новоназначенного замначальника третьего, «контрреволюционного», отдела областного НКВД, работала в бюро с основания, возглавляла соседний жилищный отдел, и с первого дня взяла покровительство над новенькой. Ну, предложила дружбу, в которой не отказывают. Взамен Кате вменялось раз-два в неделю провожать Эльвиру после работы до дому. По пути они должны были заглянуть и в парикмахерскую, в вещевой магазин или в буфет дома офицеров. Или пройтись по набережной, по которой гуляли раненные из переделанного из храма госпиталя, делавшие им комплименты.
— Катя, Катерина! Замуж хочу. Но не за наших, скучных хряков. За приезжего. Издалека. Чтобы ни он про меня, ни я про него ничего не знала. И чтобы как у тебя: чистый, умный, красивый.
Уля ждала возле раздевалки, всхлипывая смотрела, как забирают из садика последних детей.
— Дремлешь? Пойдём, подруга, покурим.
И такое приглашение не игнорируют. Тем более, некурящие.
— Отцу выслали документы из Томска. На твоего Благословского. Он, оказывается, проходил по делу контрреволюционного «Союза спасения России». Свидетелем. Но почему тогда уехал до окончания следствия? Ты знала? Теперь тебе лучше тоже сменить работу. И место жительства. Буду скучать.

После того, как выяснилось, что Ежов – враг народа и заговорщик, в начале сорокового в Вологде прошли аресты высшего состава областного управления НКВД. По делу об искривлениях политики партии по вопросу практики оперативной чекистской работы и о нарушении постановления ЦК ВКП(б) и указаний лично товарища Сталина, дискредитации всех органов НКВД СССР отдельными работниками УНКВД по ЛО и ВО. Начальника Жупахина расстреляли. За ним к высшей мере приговорили ещё семь старших офицеров. Просочилось в слухи: Анисимов, Воробьёв и Антипин вывозили осужденных в лес и лично отрубали им головы топорами. На какое-то время доносительство поприжалось. В газетных передовицах акцент теперь ставился на трудовую доблесть, а не на разоблачения. Дмитрию даже казалось, что самое страшное теперь позади. Однако владыку не выпускали. А потом началась война. И всё стало проще.
Москва. 22 июня 1941 года. Патриарший местоблюститель Сергий, митрополит Московский и Коломенский: «Пастырям и пасомым Христовой Православной Церкви. В последние годы мы, жители России, утешали себя надеждой, что военный пожар, охвативший едва не весь мир, не коснется нашей страны, но фашизм, признающий законом только голую силу и привыкший глумиться над высокими требованиями чести и морали, оказался и на этот раз верным себе. Фашиствующие разбойники напали на нашу родину. … Нам, пастырям Церкви, в такое время, когда отечество призывает всех на подвиг, недостойно будет лишь молчаливо посматривать на то, что кругом делается, малодушного не ободрить, огорченного не утешить, колеблющемуся не напомнить о долге и о воле Божией. … Положим же души своя вместе с нашей паствой…».
Москва. 11 октября 1941 года. Патриарший местоблюститель Сергий, митрополит Московский и Коломенский: «…Во имя этой от Бога данной мне власти я, как архиерей, имеющий силу вязать и решать, призываю к покаянию всех, поколебавшихся из-за страха ли, или по другим причинам, а тех, кто покаяться не хочет, объявляю запрещенными в священнослужении и предаю церковному суду для еще более строгого вразумления. Бог поруган да не будет. На тех же, кто, не щадя своей жизни, подвизается за защиту Святой Церкви и родины, и на всех, кто своими молитвами, сочувствием, трудами и пожертвованиями содействует нашим доблестным защитникам, да пребудет благословение Господне, Того благодатию и человеколюбием всегда, ныне и присно и во веки веков. Аминь».

— У Елены Фёдоровны мне сделают медсправку, что Уля остро нуждается в домашнем уходе. Поедем к маме в Грязовец.
— Меня с «брони» не отпустят.
— Дима!
Дмитрий, сильно побелев, смотрел куда-то в небо, машинально прижимая к груди уже отбивающуюся, уже желающую спуститься на землю дочку.
— Вы езжайте. Я что-нибудь придумаю. Спрошу владыку, как он благословит.
— Из тюрьмы? Или в тюрьме?!
— Я спрошу. Он ответит.

***

— Лютиков. Прекратить демагогию.
— Я?.. Слушаюсь.
Лютый сопел довольным ёжиком: а попробуйте вступить в идеологический спор со своим командиром по нашу сторону фронта! Да ещё и перемудрить его. За одни мысли о таком сразу трое суток «губы». Кстати, во время войны с Германией надо отказаться от немецкоязычных терминов. Как будет по-русски «гауптвахта»? «Военная тюрьма»? Ну, тюрьма, пожалуй, крепко. Арестантская? Темница? Холодная? Кутузка? При чём тут Кутузов? Прекратить демагогию! Даже мысленную.
А всё началось с того, что Командир сам вышел на тему морали. Мол, товарищество есть основа морали в обществе. В идеальном обществе – армии невозможно даже мечтать о победе, если нет товарищества. Лютого, лежавшего рядом, словно за язык дёрнули: ну, да, это вторая из главных заповедей. Чего? Ну, сказано человеку: возлюби ближнего своего как самого себя. То ли Командир устал, то ли вздрогнул близко упавший Пичуга, но он возбудился не на шутку. Политзанятие провёл по полной. Всем пришлось терпеть, пока он выкипит.
Более всего Командир посчитал неуместным определение «возлюби». Его нельзя даже зафиксировать как факт, не то что измерить или взвесить. Описания же всегда разные.
Но ощущения ведь всем знакомые?
Да, но в общее, среднее общее никак не складываются. В единый опыт. Чувства вообще логике зачастую противостоят, они зависят слишком от многого случайного, их не сведёшь в некую единую форму. Поэтому взаимоотношение людей не должно только завязываться чувствами – возлюби сегодня, возненавидь завтра. Долгие, если не вечные отношения возможно построить только на взаимопризнаваемой логике. Отношения – это договора, договора личностей между собой, между личностью и обществом, государством. Всё остальное излишество. Мораль – это свод неких неписанных законов, которые, любишь-не-любишь, а выполнять надо. Да, кто спорит, что у людоедов Африки и у английских военных моряков понятия о морали разные, сами морали разные. Но и у тех, и у иных «возлюби» вообще своё, личное. Несравнимое ни с кем. Даже с другими людоедами или моряками.
В любви тоже все клянутся. А клятва, то есть присяга, выше договора.
Лютиков, а это правда, что ты на фронте по ходатайству Калинина?
Правда. Писал к нему, просился на войну. На самую передовую.
И ты его любил? Или это он тебя любил?
Я по результатам его ответа полюбил.
Демагогия. Ты, Лютиков, ярчайший пример противостояния, противления личного общественному, природной вражды эгоизма и альтруизма. Знаю, помню твоё любимое противопоставление морали и совести.
Нет, морали и страха Божия. Совесть сама по себе, она и у кошек есть.
Повторю: мораль, как осмысленный результат множества общественных договоров, выше индивидуальной совести. В коммунистическом мировоззрении общество, народ во всём превыше личности, индивида. Ваш «страх божий» тоже общественный, только непросвещённый, и потому мы, коммунисты, перешагиваем через ваш первобытный ужас.
Перешагиваете куда? С какой в какую сторону? Ведь получается, вы сами это признаёте, что коммунизм – не новое мышление.
Объяснись.
С ваших слов получается, что коммунизм – возрождённое архаичное родо-племенное мышление. До личностное, общинное. Где профсоюзы и колхозы – всё те же племенные союзы. Вам так же личное мнение не существенно, важно только общее, как это было у первобытных. У питекантропов.
Да за такие разговоры – знаешь что!
Ваш главный аргумент.
— Лютиков. Прекратить демагогию.
— Слушаюсь. – Вот она разведка! Попробуй кто только представить такой идеологический спор по ту сторону фронта.

24 апреля 1943 года. Суббота.

От Советского ИНФОРМБЮРО:
В течение 24 апреля на фронтах существенных изменений не произошло.

На Кубани наши части вели артиллерийско-минометную перестрелку и разведку противника. Немецко-фашистские войска после тяжелых потерь, которые они понесли за последние дни, не предпринимали активных действий. Нашими летчиками в воздушных боях и на аэродромах противника уничтожено 18 немецких самолетов.

***

Туман искажал и усиливал звуки. Показалось: от горок эхом чуть-чуть отражается канонада. Реально-то её слышно не далее пятнадцати километров. И то, если залп батареи крупного калибра. Но, всё равно, вдохновляло.
Зелено-пятнистый, как жаба, бронетранспортёр «Sonderkraftfahrzeug» 251-й серии остановился метров за сто до поворота. Под прикрытием башенных пулемётов три сапёра педантично вынюхали-выщупали проезжую часть, а четверо автоматчиков усердно прочесали кюветы, осмотрели обочинные заросли.
«Alles ist sauber. Vorwärts!»
Можно возвращаться на заготовленные позиции.
По железной дороге с самого рассвета началось интенсивное движение. То туда, то сюда, надрывно дымя и пыхтя, паровозики тянули десятки платформ с зачехлённой техникой и контейнерами, тащили непосильно длинные составы цистерн. А вот по шоссе на десять-тридцать прошли в сторону Владимирской-Новороссийска три колонны по десять-пятнадцать грузовиков «Opel Lightning 6700» и облегчённых «Krupp L2H143» с пехотой, да встречно прополз длинный румынский конный обоз с каким-то фуражом и тремя санитарными повозками с ранеными. Процокала пара патрулей эсэсовцев-кавалеристов в коротких чёрных бурках – казаки или горцы. Ну, и местные полицаи прогнали с сотню гражданских на какую-то подёнщину.
Солнце набрало высоту, и прогревшийся ветерок принёс со стороны садов нежнейший запах цветения. Это … алыча? Она же, вроде, первая распускается. Нет, первые абрикосы? Мда, сибиряку только по плодам познать.

В десять-сорок-две от Верхнебаканской послышался мягкий рокоток «R-12». Первый мотоцикл, приближаясь к повороту, сбавил скорость, водитель завертел головой, поджидая нагоняющего «опель-капитана». Длинный четырёхдверный седан, лаково-чёрный, с закрашенной никелировкой и зашоренными фарами, тоже нежно качнулся, прискрипнув тормозами, так что не готовый к остановке замыкающий мотоцикл оказался метрах в пяти от экскортируемого автомобиля.
Ну, всё как представлялось. Отставить, планировалось!
— Всем нам свобода и честь дорога … Красная армия … марш на врага! – Командир длинной очередью сбил водителя и, кажется, зацепил вывалившегося из люльки пулемётчика. – Ведь от тайги до британских морей….
Дьяк полностью разрядил рожок в радиатор и переднее правое колесо «опеля». Пока менял магазин, Командир, выскочив к дороге, прицельно коротко разнёс водительскую половину лобового стекла:
— Свору фашистов развеем, как дым… Сталин ведёт нас – и мы победим!

Когда мимо проезжал первый мотоцикл фельджандармерии, грудь Пичуги опоясало судорогой: кожаные комбинезоны с блестящими на груди горжетами-полумесяцами, большие дорожные очки под рогатыми касками…. И пулемёт, направленный точно на него, на Клима! Дважды вдохнув-выдохнув, он открыл глаза: второй, уже «их» замыкающий мотоцикл притормозил точно там же, точно так же направив пулемёт на куст акации, под которым расположился Пичуга.
Пичуга не услышал выстрелов Командира, он просто прицелился и нажал на спусковую скобу. Получилось вовремя.
Пулемётчик судорожно привскочил, подёргался под пулевыми ударами. И завалился вперёд на задравший стол пулемёт. Всё! Он убил! Он, Клим Пичугин, точно убил второго фашиста! За сестру и себя! Всё!
Водитель, перекрытый камрадом, успел упасть, подкатиться под мотоцикл и открыл ответный огонь из автомата.
Лютый, экономя патроны, пытался достать его с разных точек самыми короткими очередями. Но «цепной пёс фюрера» огрызался дерзко, пару раз едва не зацепив пилотку.
Ну, наконец, Пичуга включился. Гравий под мотоциклом закипел, зацакал, взвыл рикошетами, и фашист стих.

Живчик, выпрыгнув из кювета, дважды выстрелил из ТТ в переднего пассажира через дверное окно. Через ещё осыпающееся стекло закинул в салон невзведённую гранату. Секунда, две, три… и он справа, а Копоть слева, рванули, распахнули задние дверки:
— Хёнде хох! Гиб ауф!
— Ком! Ком! Шнель! Шнель!
Два офицера, вытягиваемые за погоны, не только не сопротивлялись. Да они и сами бы вылезли, только ноги не очень слушались! Уже поставленные на дорогу, они продолжали заглядывать на торчащую из-под водительского кресла деревянную рукоять невзорвавшейся «М-24». Копоть хлёстким ударом расстегнул кобуру, выдернул у высокого, рыхлого полковника-артиллериста тяжеленный тринадцатизарядный «браунинг». Немец, ещё недопереживший свою, преждевременную для пятидесяти двух лет, смерть, старательно поправлял фуражку:
— Ich stimme zu… Ich stimme absolut zu…
А вот когда Живчик потянулся к поясу «своего» обер-лейтенанта, тот вдруг заотступал, смешно сгибаясь и вертя задом как баба, не давая себя разоружить. Живчик поднял ТТ: «Хёнде хох, собака»! Но «собака» отпрыгнул за распахнутую назад дверку. Живчик слишком самоуверенно двинулся за ним. И они одновременно выстрелили с полушага, так что разлетелись-развалились в разные стороны. Фуражка, при попадании пули в лоб, взлетает до пяти метров – немец, закинувшись с выбитым глазом, ещё судорожно подёргал ногами. А вот Живчику досталось точно в центр грудины.
— Веди! – Копоть толкнул пленённого полковника на Дьяка. – Уводи! Уводи!
Обежав машину, склонился над Живчиком:
— Ну! Ну! Чего?!
Живчик открывал мгновенно заполняющийся кровью рот, но сказать не получалось.
— Ведь от тайги до британских морей…– Командир по пятки занырнул в салон, нашарил два портфеля. Крови-то сколько: рядом с шофёром закинула набок кудрявую голову женщина в гражданском. Молодая. Ярко накрашенная. – Красная армия всех сильней…. Уходим! Уходим!! Шигирёв? Лютиков! Пичугин!
Копоть, рванув ворот, достал пришитый к нижней рубашке Живчика гаман. Пощупал: кольца, тяжёлые монетки, три скрутки купюр. Живчик всё ещё пытался что-то выговорить.
— Шигирёв, документы у фрица!
— Момент, Командир!
Ножом подрезал убитому обер-лейтенанту накладные карманы: документы, портмоне. Какие-то фотографии. Сдёрнул «Железный крест». Засунул всё в подсумок, к вымазанному кровью гаману. Хекнув, вскинул, взвалил легкотелого Живчика на плечо.
— Уходим!!
Копоть нёс Живчика, Лютый тянул Пичугу, Командир толкал «языка». А Дьяк гнулся под передатчиком и аккумулятором. Разведчики почти добрались до леса, когда с дороги их достал пулемёт.

С передового мотоцикла пулемётчик работал профессионально: первая очередь под пятки, вторая над головами. Командир сбил пленного с ног – «Дьяк, уползайте с ним»! Ого, первый раз Командир обозвал его Дьяком…
Как же не вовремя! Раздвинув фланги, постарались охватить пулемётчика, прошить с разных точек. Нет, бесполезно, надо уходить. Бой без толку, только время терять.
Копоть положил Живчику ладони на грудь. Тот приоткрыл глаза.
— Говори, что хотел?
Нажимая всем весом, выдавил из залитых кровью лёгких последний воздух. Живчику хватило выпузырить:
— Я… ту бабу… Наталью… отпустил.
— В лес! Все в лес!
Перебежками, пригибаясь в полуприсяде под осыпающимися ветками и листьями, заглубились. Отдышались, огляделись.
— Где Гаркуша?
— Умер. Не донёс.
Пригибаясь, в полуприсяде, продвинулись с километр. Впереди вздувалась серьёзная гора.
— Благословский, сгодится? Антенна возьмёт?
— Очень даже.
На продуваемой вершине промеж кривых сосёнок «диполь» растянули в три минуты. Копоть и Лютый вернулись на прикрытие.
— Время двенадцать-ноль-ноль. Передавай: «Координаты: высота 4492***, широта 3798***…».

Немец, уже осознавший случившееся, обильно потел, высматривая – кто здесь кто, и как это должно отразиться на его положении. Пичуга вычитал его документы, документы обер-лейтенанта. Заглянул в портфель – ого, да там … всем на Героя Советского Союза! Система ПВО южного фланга «Голубой линии»!
— Кто он?
— Оберст – полковник Клаус Альберт Гейтц. Родился 29 марта 1891 года, в Гамбурге. Участник Первой мировой. Лейтенант, Железный крест. Вернулся в армию в 1935-м. Воевал во Франции и Бельгии – майор, Железный крест первой степени, в Польше – оберстлёйтнат-подполковник, Рыцарский Железный крест. В России ранение летом сорок второго, лечение в Австрии и Крест за военные заслуги. Заместитель начальника штаба 73-й пехотной дивизии генерал-майора Йоханнеса Недтвига! ПВО. Да и мёртвый обер-лейтенант Мартин Фазель – командир резервного 164-го тяжелого зенитного артиллерийского дивизиона. Это его зенитки наших над горой сбили.
— Всё, выходим на фронт. Передач больше не будет – батареи выкинуть. Пичугин, раздай боезапас, оставь только магазины. И две гранаты.
— Товарищ командир, я, всё равно, не смогу. Я один выйду. Постараюсь. И, если что, прикрою.
— Отставить. Лютиков, ведёшь его.
— Товарищ командир…
— Отставить. Шигирёв, впереди.
Пошли северным склоном по границе леса и альпийского луга. Пленный старался, спешил, по тычку в плечо припадая в укрытия. Его фуражку и погоны, как и аккумуляторы, закинули на южный склон – хоть на немного сбить погоню. Пичуга, вися на плече Лютого, помогая себе палкой, прыгал, не скрывая слёз.
Копоть, двигавшийся метрах в пятидесяти, остановил группу, указал на открыто шедших в обход по гребню егерей. Растянувшись цепочкой, три десятка немецких горных стрелков шли споро, утяжелённые лишь четырьмя пулемётами. Пришлось спуститься ниже, здесь плотные заросли с густым колючим подлеском сразу замедлили ход.
Часам к двум они вышли на давно заброшенную дорогу, местами едва угадываемую под сплошными завалами гниющих ив и верб. Скорее всего, её прокладывали вдоль ручья, от которого, кроме изобилия мхов и лишайника, ничего не осталось. И всё же это была дорога. С перевала. А куда?..
Оставленный черкесами небольшой аул. Сложенные из плоских камней замшелые стены десятка домов, сараев, коровников, конюшен, сплошь затянутых девичьим виноградном и плющами. Ломя, расталкивая каменные кладки заборов, из былых садов расползались готовящиеся зацвести корявые ветви одичалых слив и яблонь. А вот алыча уже взорвалась, зафонтанила своей белой пеной, одеколонно сластя воздух то там, то здесь, гудела облачками оголодавших пчёл и шмелей, жуков и мух.
Судя по провалам крыш и отсутствию труб, по остаткам грубо выломанных рам, рушили всё намерено. Лет десять-пятнадцать назад: кое-где невыбитые двери, хоть и подгнили, но держались. Даже с остатками зелёной и белой краски. Они перебежками – от угла к углу – миновали улицу. Впереди подпруженный ручеёк играл тенями мелкой рыбёшки. И что?..
Справа на перевале – ждут немецкие егеря. Слева, как и сзади, наверняка лес в две-три цепи уже чешется румынскими горными стрелками. И жандармами. И местными полицейскими. С собаками.
А впереди вздуто лысели поросшие одинокими акациями и терновником широкие выпасы альпийских лугов. Там ко всем ещё и кавалеристы эсэсовского «Горца» подключатся.
— Возвращаемся. Переходим на южную сторону.

Двинулись в том же порядке: впереди Копоть, за ним Командир и Дьяк вели языка, замыкали на трёх ногах и палке Лютый и Пичуга.
На выходе из аула снайпер пропустил Копотя. А Командир согнулся от удара в живот. Первая пуля из трофейной советской СВТ-40 прошла насквозь, чуть царапнув галифе пленного, и тот припал к забору не дожидаясь команды.
Вторая застряла в рации, маячившей в прошлогодней крапиве. Дьяк скинул лямку, освободился от теперь ненужного груза. От удара до долетевшего звука – секунда, бьёт метров за пятьсот-семьсот. Если рвануть с немцем разом, то можно успеть за угол забора. Кто отвлечёт?
Пичуга, перекатившись вправо через открытое пространство, залёг за кучу камней и дал две короткие очереди. Все кинулись влево. Снайпер опоздал, значит – один, без пары.
Пичуга молодец, менял позицию. Но громобойный ППШ соберёт здесь всех преследующих за десять минут. Ползком пробрались к крайней, тоже каменной, изгороди скотного загона.
— Немцы! – Лютый аж захлопал ладошкой по камню: перед ними в метрах в ста среди плотной листвы блеснула оптика. Егеря вернулись.
— Командир, ты ранен?
— В живот. Навылет.
— В дом давай.
Пичуга ещё стрелял. А ведь у него ведь только три рожка?
Копоть метался по лабиринту межкомнатных перегородок. Есть! Есть! Яма. Под полом целая комната! Ну, небольшая. Невысокая.
— Фашист первым, пусть командира принимает. Дьяк, ты, чепушило мукосое, молись! Если с Командиром что, я тебя со дна нарою и кончу. Ты меня услышал: на ремки порежу! Так что молись, лошок, чтобы он выжил. Молись! Если что, фашиста мочи, а командира мне вымоли. – Копоть с Лютым набрасывали сверху камни и мусор, пока Пичуга стрелял. Уже одиночными.
Пленный, толи икая, толи всхлипывая, сам подставил сведённые за поясницей руки. Открыл рот для кляпа. Неловко присел рядом с лежащим Командиром, расставив ноги.
Сверху по ушам больно бахнула граната, струйки песка и пыли полились на них. Удушливо завоняло сгоревшим тротилом. Зато отвалилась глиняная замазка, и открылась узенькая трещинка в углу над фундаментом, в которую можно было видеть улицу.
Стрельба уплотнялась. Вот и немцы: егеря с колен били куда-то вправо. Шорох почти над головой – бросили в дом свою гранату. Дьяк успел зажать уши. Опять осыпи и вонь. Простреляли по рикошетящим стенам. Перебежали позицию Пичуги.
Дьяк прижимал пистолет к виску немца. Если что – ударит за ухо, как тогда Копоть Живчика. Что б не запел. Если что….
Стрельба сузилась и пошла взахлёб: на кашель маузеровских «98k» и трескотню МР-40, ответно зло барабанили ППШ. Потом взрывы гранат – три, четыре, пять. И тишина. Полная тишина.

— Gibt es andere?
— Nein. Sauber.
Минут через десять на улице послышались шаги.
— Gab es mehr? Wo sind die anderen?
— Wir sind im Wald geblieben.
— Das kann nicht sein.– Два офицера встали прямо под выстрел. Молодые, спортивного вида. Да, горные егеря. К ним подтащили подвязанного проволочной петлёй за ногу Пичугу. Сбросили рядом простреленную снайпером рацию и три вещмешка. Советские автоматы за плечами победителей.
— Wo sind noch die ermordeten Russen?
— Wir müssen suchen!
Дьяк прыжком свалил поднявшегося на колени пленного, скользем, неточно ударил его рукояткой ТТ. Полковник мыча, извивался, освобождая кисти. Но после второго и третьего удара обмяк, завалился набок.
— Вниз лицом…. Чтоб не задохнулся. – Командир, удерживая стон, пытался расстегнуть кобуру.
Дьяк, убедившись, что полковник не стянул узлы, припал к щели.
Солдаты прикладами и пинками подогнали совершенно залитых кровью, словно их из ведра оплескали, слепых и глухих от контузий Лютого и Копотя. Сбили на колени перед офицерами.
— Saboteure? Русские, вы есть диверсанты? Wo ist dein jüdischer Kommissar? Где твой жид-комиссар?
Копоть, страшно хрипя, медленно поднял то, что раньше было лицом. Он был по пояс голым – белое, в контраст с загорелыми шеей и кистями, мускулисто-сухое тело сплошь покрывали татуировки. Немцы, комментируя, тыкали пальцами в восьмиконечные звёзды под ключицами, в розу на фоне решётки, в рёхкупольный храм рядом с чёртом. Особый ажиотаж вызывал набитый на сердце Сталин напротив оскаленного медведя.
— Wie er seinen Stalin liebt. Aber, warum die Kirche und die Hölle?
Копоть, кажется, начал приходить в себя. Он, по своему, всем телом стал оборачиваться на голоса. Дьяк видел, как он, скручиваясь, подбирал ноги.
— Ein widerliches Tier. Slawische Schweine.
У авторитетного вора, тем более, коронованного, за голенищем обязано быть «перо»: дико заревев, ничего не видящий Копоть с присяда прыгнул в сторону говорящего, пытаясь достать его левой, не перебитой рукой. Офицер отскочил, но бедро было распорото. Копоть ревел, рычал, мотался и ревел, даже лёжа на спине, судорожно махал узкой «щучкой», а в него стреляли и стреляли.
Рядом свалили и стали бить прикладами Лютого.

Дьяк осторожно склонился над Командиром.
— Крови, вроде, немного.
— Внутри… вся.
— Дайте, перевяжу. Бинты где?
Осторожно просовывая руку под поясницу поскуливающего, кусающего губы Командира, как смог, примотал к спине и животу пропитанные йодом тряпки.
— Попить…
— Нельзя вам, наверное.
— Хоть смочить. Всё равно теперь.
Полковник, незаметно вернувшийся из беспамятства, плакал, черня слезами пыль на лице и полу.
Где-то хлопнули ещё две гранаты. Контрольные выстрелы.
И тишина.
Через час Командир тихо позвал:
— Благословский … Дмитрий!
— Да, я здесь.
— Выбирайтесь. Веди его … на юго-запад. Там уже слышно. Доведи.
— Я сейчас, сейчас. – Дьяк заметался по подвальчику, толкая руками, а кое-где и плечами грубо тёсаные доски пола. Удерживающее их поперечное бревно, сучковатый бук или дуб, было расслаблено взрывами гранат, вращалось. Получилось вытащить с одной стороны из каменной кладки. Оно рухнуло, увлекая за собой несколько половых плах. Едкая известковая пыль, осыпь крупных и мелких камней. Но, главное, это последовавшая за этим тишина.
Опасливо оглядываясь на жалко поглядывающего из неловкого положения на животе, покрытого белесой пылью немца, Дьяк высунул голову. В провал очень даже можно было выбраться. Он ещё раз приспустился, погрозил пленному пистолетом, тот понимающе моргнул, выдавив последние капельки.
В округе, кроме пения птиц и неспешного шороха листьев, полный покой.
В проходе меж заборов никого. За тремя своротами справа, и тремя углами слева – никого. Дьяк постарался, как мог, бесшумно взобраться на стену дома – в ауле никого.
Поправил стянутую проволочной петлёй ногу Пичуги. Сложил стынущие, непослушно тяжёлые руки на грудь. Прощай, Клим Пичугин. Прости, брат.
Копоть лежал в подгустевшей чёрной луже, широко разбросав руки и ноги. Многократно простреленное тело, раздробленный пулями череп. Прощай, Шигирёв Прохор Никитович. Прости, брат Прохор. Прости.
Лютого за предплечья скобами прибили к амбарным дверям. Свесив голову, он, неловко закосившись, словно всматривался в почти касаемую коленями землю.
— Господи. Господи. Якоже солнечный круг, луна, Спасе, сокрывает, и Тебе ныне гроб скры, скончавшагося смертию плотски. Путь заповедей Твоих текох, егда разширил еси сердце мое.
Ничем не удавалось выбить, выломать скобы. Каждая попытка рвала истекающую сукровицею плоть.
— Живот смерти вкусивый Христос, от смерти смертныя свободи… Законоположи мне, Господи, путь оправданий Твоих и взыщу и выну. … Вразуми мя, и испытаю закон Твой, и сохраню …. Брат Антиох, брат мой Антиох….
Зенитное маленькое солнышко кололо глаза, солёными исками вытекало из сощуренных век, и угольными полосками по пыльно-серому лицу, по пыльно-серой щетине сползало на подбородок.
— Брат мой Антиох. Прости.

— Командир, это я.
Дьяк вкрутился в провал, пригнулся, слепо вглядываясь. Немец уже сидел, как изначально, около Командира. Вся разница в картине – вынутый из кобуры ТТ.
— Никого нет. Ушли.
— И вы уходите. Приказываю: доставить языка.
— А?..
— Приказываю: доставить… Дима … надо.
Дьяк встал на колени.
— Взведи мне пистолет…. Сил нет. И гранату. Под меня. Вынь чеку.
Дьяк дёрнул затвор, щёлкнул отведённым курком. Вложил в ледяную ладонь, чуть пригнул пальцы. С гранатой замешкался. А если потеряет сознание?! Отогнул усики, выдернул. Осторожно подложил под плечо.
— Всё, Командир.
— Спасибо, Дима. … В пулемётчика … не стрелял?.. Вера не позволила?
— Думал, он убит. Не шевелился.
— Мы … могли уйти. Как дальше … жить будешь?..
Дьяк поцеловал его в лоб.
— Не знаю. Ничего – теперь – не знаю.

С южного склона ясно слышалась канонада – сплошной слитый рокот с юго-востока. Дьяк огляделся. Впереди, до близкого, приподнятого следующей грядой горизонта расстилался непроглядно зелёный лес, мелко-курчавой мерлушкой покрывал спускающиеся отроги, почти ровно нарезанные балками через триста метров. Спуститься. Подняться. Ещё спуститься – там линия фронта.
Перевязал немцу руки спереди, что б тот мог быстрее идти. Закрепил, как смог, у него на спине вещмешок с портфелями, полевой сумкой Командира. От смотанных брезентовым ремнём запястий протянул конец к своему поясу. Четыре, пять шагов, хватит. Поправил автомат, гранаты за ремнём:
— За мной! Folgen Sie mir.
— Jawoll. – Полковник кивнул. Потом сообразил. – Ja, ja, natürlich!
Спустились в балку, после солнцепёка здесь дышалось легче, хотя влажность повысилась. Пришлось буквально протискиваться меж ивняка. Немец шёл с пониманием, вовремя притормаживал, вовремя прибавлял, так, что «вожжа» и не натягивалась и не провисала до земли. Через час сделали первый привал. Первый раз залегли неудачно – рядом оказался огромный муравейник. Рыжие активисты, заползшие в сапоги и под комбинезон, выбирались ещё долго. Полковник, брезгливо дёргаясь, сбрасывал, сдувал с себя мечущихся насекомых. И, как бы, сам себе, чуть слышно бурчал:
— Verdammter Krieg… Warum endete sie nicht vor einem Jahr?..
Дьяк не реагировал.
— Alles ist es nicht… Alles ist falsch…
Дьяк молчал.
— Weltweiter Wahnsinn. Alles ist falsch…
— Заткнись, гад! – Нет, не от тычка дулом пистолета в губы полковник откинулся, упал на спину. Немец увидел выжженные полуденным солнцем глаза Дьяка, вытекшие угольными полосками к подбородку, они теперь стали такими же, как у Копоти. Немец тихо завсхлипывал:
— Ich bin still… Ich schweige. Nicht notwendig.
— Ауфштейн. Фольге мир. И молчи, тварь.
Слава Богу, долина оказалась без реки. Так, отдельные лужи, связанные прерывающимся, теряющимся в камнях мелким ручейком. Сюда, вниз, канонада не доносилась. В три перебежки преодолели пойму. Начали подъём. Немец молча пыхтел, потел и всё равно тормозил. Дьяку пришлось смириться – тому, действительно, не очень ловко подниматься без помощи рук.
Так что до следующего гребня, с тремя привалами, добрались только часа через три. Золото-розовые лучи закронового солнца остро простреливали сквозь сплошное затенение листьев, неожиданно высвечивая-зажигая яркие пятна в темноте мхов и жидких лесных трав.
На последнем привале немец, напившись, как бы случайно уронил флягу. А, может, и вправду выскользнула из онемевших пальцев. Осталось по два глотка.
Неожиданно лес обрезался. Впереди широко распахнулись холмистые альпийские луга, рябо фиолетовые от ирисов и сон-травы, с голубыми пятнами горечавки и розовыми розбрызгами примул. Но глаза Дьяка теперь почти не воспринимали цветности, мутная подкраска чёрно-белого мира не отвлекала от главного – детали, детали, самые мелкие детали, однако способные помешать, несущие угрозу выполнения приказа доставить «языка». В километре слева и выше жиденькая яворовая рощица маскировала от авиации батарею немецких тяжёлых полевых орудий. Судя по стволам, типа «sK 18». Такие достают на восемнадцать кэмэ. Значит до фронта на более десяти.
Самым краешком бокового зрения Дьяк отследил реакцию немца. Тот, было, воспрянул, но тут же испуганно ссутулился, подслеповато высматривая что-то под ногами. Правильное решение.

Длинными перебежками широко обогнули окопы и колючку с минными полями, прикрывающие батарею, и увидели реденькую цепочку дворов растянувшуюся вдоль активно пылящего шоссе. Гайдук? Да, густовато здесь народ живёт. Климат очень благоприятный, и море близко. Пришлось вновь подняться выше, пойти по краю леса. Склоны становились всё круче, местами даже приходилось двигаться приставными шагами. Там, где должен был быть Новороссийск, небо мутно пестрело светлыми и тёмными дымами. Канонада близилась, становилась всё разнообразнее. Из ровного залпового гула выделялись отдельные взрывы тяжёлых зарядов. Через час можно было выловить вой реактивных миномётов.
Два раза пролетали тяжело загруженные «юнкерсы» под прикрытием едва различимых в высоте «мессершмиттов». Но, видимо, бомбили что-то глубоко в нашем тылу, фронтовую артиллерийскую равномерность не нарушили.
Пить хотелось страшно. Час назад Дьяк поделился остатками, стряхнул последние капельки из опустошённой фляжки себе на темечко. Рыхлый полковник молчал, но пыхтел, кряхтел и изо всех сил показывал как ему трудно со связанными руками. Ну, будь Дьяк не один, можно было бы развязать. Не один…
Огляделся в бинокль: где, когда кончился Гайдук и началась Кирилловка? Ожесточённость артиллерийской дуэли спадала. Конец рабочего дня? Здесь же не хуже Сталинграда – город с прошлого лета ни дня не слушал тишины. Вон, даже битая техника осталась, за восемь месяцев не вывезена. Несколько десятков покалеченных советских и фашистских танков и самоходок стащены в группы, но так и не отправлены в переработку, тут же остовы сгоревших тягачей и автомобилей, искорёженные орудийные лафеты… даже три самолёта без крыльев…. Прерывисто длинные пустые траншеи. Русские и немецкие. И всюду оспины оглаженных дождями и снегом воронок. Больших и малых. Да, дорого наши отдавали здесь каждую линию обороны.
Повсюду от неуспокоенной земли, особенно из траншей, трупный дух.

Заспинное солнце скатилось к фиолетовому обрезу горы, толкая вперёд длинные тени. Ветерок помчался вдогонку солнцу, освежающе ровно гладя лицо, грудь.
Некурящий улавливает запах раскуренного табака метров за пятьдесят-семьдесят.
— Hei, nu ezita!
— Stai, vreau să mă gândesc.
— Cât timp să aștepți?
На полянке, сидя кружком, четверо румын играли в карты.
— Ai uitat care sunt atuurile?
Карабины в траве, бутыль по кругу. Крепко уже поддавшие горные стрелки, сдвинув на затылки свои огромные береты и крепко прижав розданные карты к груди, столкнулись лбами над россыпью битых и прикупа.
— Haide!
— Arunc-o!
— Și tu ești un prost!
Дьяк посмотрел на полковника, тот понимающе кивнул. Пригнувшись, они взяли вправо и оказались в открытом поле. С другой стороны, эти самовольщики знали, где их никто не будет искать. Никто не должен искать. Но и далеко от расположения части они не могли уйти.
Перебежками на полусогнутых, а где и ползком, преодолели с километр. Ну, вот и занятый румынами хуторок, в котором пока не хватились своих tovarășilor. Стреноженные лошади вольно паслись, фыркая и тряся гривами. Из труб трёх хат валил дым только что разом растопленных печей. Несколько солдат развешивали выстиранное бельё на натянутых меж пирамидальными тополями стропах. Ещё двое, без поясов, без сапог, снимали колесо с телеги. Тыловой быт, готовятся к ночному отдыху. А где постовые? Ага, один, второй, там третий. Всего стрелков тут никак не меньше полусотни. И не все они во дворах и хатах.
Придётся подождать, пока стемнеет. Впереди зубилась краями огромная, в семь-восемь метров диаметром, воронка от двухсотпятидесятикиллограмового авиафугаса. Доползли, сползли. На дне по центру влажная, дурно пахнущая жижа, из которой торчал обод от автомобильного колеса. Но для того, чтобы прилечь, сухости было достаточного. А вонь сейчас не главное.
Задвинув автомат за спину, демонстративно расстегнул кобуру. Глядя в глаза, освободил пленному руки. Подождал, пока тот разомнёт и разотрёт красно нарубцованные запястья, жестом велел повернуться. Полковник молитвенно сложил ладони: не надо кляп! Показал на горло, похрипел, потом ткнул пальцем в сердце:
— Ich bitte Sie sehr. Es ist schwer zu atmen, ich habe ein krankes Herz.
Дьяк несогласно покрутил головой – надо. До ночи надо:
— Берюхиге дихь! Вир мюссен эйншафен.
Связал руки за спиной. Вставил кляп. Дождался, пока немец сел, закрепил конец ремня на колёсном ободе. И выполз. Сняв пилотку, осторожно огляделся.
Канонада за холмами возобновилась, хотя не с прежней яростью. Ветер доносил раздельные артиллерийские и миномётные залпы. Оставалось-то никак не более пяти километров. За час можно дойти. Вдруг Дьяк понял, что теряет сознание. Всё вокруг поплыло, теряя резкость, прошиваясь косыми длинными искрами, поплыло справа налево, и разрастающийся гул в ушах множественным эхом сердечного пульса слился в невспоминаемо знакомый, повторяющийся и повторяющийся аккорд. Обезвоживание? В последнем волевом порыве Дьяк грудью перевалился через край воронки… и сдался звуку.

***

— Катенька, пойдите, помогите чай приготовить. – Архиепископ Варлаам подождал, пока Екатерина, всем видом демонстрируя несогласие, выйдет из горницы. – Ну, что Дмитрий, тяжко? Сильное противление?
— Сильное.
Худощавый, с седой окладистой бородой, с удивительно ясными голубыми глазами острого чертами лица, владыка сидел в деревянном резном кресле царственно, как на службе. Совершенно неподвижно, только кипарисовые чётки ползли, мелко подрагивая.
— Кто как любовь проявляет. Кто какую любовь. Вот в Кате явно материнское к тебе сквозит. Защитить тебя пытается, спаси её Христос.
Дмитрий вздохнул.
Ну, правда, это её постоянное желание если не защитить, то упредить едва лишь возможную опасность, порой провоцировало протест. Пусть подростковый. Но… если учесть, что Дмитрий в своё время уже прошёл через такое опекунство, и отец невольно научил его и терпению в скрытничестве, и упорству в противлении. И что, вот опять?
Да, если неправилен вывод из встреченной ситуации, она повторяется. Как в дурном сне. С другими действующими лицами, в других декорациях, но пьеса разыграется та же. Ещё и ещё, пока не вразумишься. Вот в данном случае, сам подумай: что заставляет любящих тебя навязывать своё заступничество? Твой открытый фанатизм. Неумение и нежелание взвешивать цель и жертву, нужную для достижения этой цели. Конечно, есть такая цель, цена которая неизмерима. Ибо она требует не просто великую жертву, даже не гекатомбу, а всего человека. Самого человека. Это обо́жение. Соединение Бога и человека. Остальное знает цену земную. Но ещё вопрос: цена цели и путь к цели, как они взаимосвязанны? Что дороже – короткий, прямой или обходной, многолетний? И расчёты не в рублях или мерах пшеницы, а кровью, жизнью, даже душой – жизнью вечной. И не только своей жизнью и кровью, но и ближних, родных.
Вот я уже в двадцать один стал монахом, мне, как бы теперь всё проще: нет заложников моим желаниям, мыслям. Сам за своё отвечаю. Только вот, а как же священство? Тем паче – епископство? Ведь теперь моё слово судьбы меняет. Священство страшного стоит, страшенного. «Еже аще свяжеши на земли, будет связано на Небесех, и еже аще разреши́ши на земли, будет разрешено на Небесех». Власть-то какая, ответственность порой выше царской. Она в уплату потребует не только твоё, но и от ближних, от родных.
Христос – новый Адам, Церковь – новая Ева. Как Христос с Церковью, так Царь с народом венчается. Так же и священник с приходом. Понятно, попадья всегда в ревности. У нас, монахов, даже шутка есть, что семейный поп всё одно что двоеженец. Но эта ревность высокая, это царицынская ревность. Её нести – тоже жертва, нам и не понять никогда, какая она.
Поэтому ты Катю не вини, особенно за страх. Она умная, значит, за всех боится, не только за себя, но и за тебя, за твоих будущих детей. За будущих прихожан, коих тебе Господь вверит. Ты-то за них боишься? Уже, только восхотев сана, за них боишься?
Конечно, «страх несть в любви, но совершенная любы вон изгоняет страх». Вообще, если бы не любовь, откуда цели? Высокие, выше нашего роста. Их бы не было. Мы бы хрюкали, каркали. Соглашались бы со всем.
А ещё нам сказано: «кто сохранит любовь, тот и спасётся». Главное наше испытание, испытание нашего скорбного времени – сохранение любви. Всё сейчас против того, всё так безнадёжно. Последний раз спроси себя: по силам тебе? Твоим близким? Помолись, спроси Бога. Не проси, а спроси. Сколько ныне вокруг с себя сан снимают. Сбрасывают, не выносят скорбей. Не спросившие – даст ли Он сил всё сие претерпеть…
— Я же не хочу – я знаю, чувствую, с детства чувствую необходимость своего служения у престола. Не хотением хочу! Просто по-другому мне нельзя.
— Помоги, Господи.
Домик на Транспортной улице, где владыка квартировал и совершал службы, находился под круглосуточным наблюдением. Поэтому и шторки никогда не раздвигались, и лампы зажигались по самой необходимости. Красный огонёк лампадки перед золотом окладов – постоянный здесь полумрак сиренево густел, с ним густела и затянувшаяся тишина. Только с кухни доносились хозяйский шёпот, шипение самовара, позвякивание расставляемых на подносе блюдечек-чашечек, розеток с вареньем.
— Вы повенчались? По её свободной воле?
— Она говорит: из тюрьмы ждать не будет.
— Значит, не надо тебе в тюрьму.

Из следственного изолятора Дмитрию передали скрученный в спичку клочок кальки с мельчайшими, более нацарапанными, чем написанными карандашом буковками: «Благословляю на фронт. Объяви что в сане, не сможешь убивать. Возьмут связистом». И на словах: «Прошу молитв, брат ваш и соучастник в скорби и в царстве, и в терпении».
26 августа 1941 года архиепископ Варлаам (Виктор Степанович Ряшенцев) был приговорён к расстрелу, но постановлением Президиума Верховного Совета СССР от 25 ноября того же года расстрел заменён на десять лет исправительно-трудовых лагерей. Скончался от сердечной недостаточности двадцатого февраля сорок второго в тюрьме №1 Вологды.

***

— Oh, mein Gott!! Das ist ein Albtraum! Das ist Horror…
Полковник сумел выплюнуть кляп. И попытался вытянуть из жидкой грязи обод колеса, к которому был привязан. Однако вместе с поднятым мятым диском на поверхность явился почерневший труп, восемь месяцев назад вцепившийся в стальную прессовку.
— Oh, mein Gott…
Дьяк, ещё дослушивая так и не узнанный, затухающий аккорд, быстро сполз в воронку. Немец приник к нему:
— Das ist Horror…
— А зачем потащил? Бежать хотел? – Резкость постепенно возвращалась, с ней возвращалась и скорость мышления. — Du wolltest weglaufen?
— Ich bin schuld. Ich weiß nicht, wie das passiert ist passierte.
— Не знаешь, как произошло? Бежать ты хотел. Лауфен.
Ещё час, и румыны начнут укладываться. Как же хочется пить.
Полковник сидел, поджав колени к опущенным плечам, и что-то сам себе шептал. Дьяк не стал затыкать ему рот – фашист явно достиг точки катарсиса. Пусть проведёт переоценку ценностей.
Ветер опять нагнал облака. Серые, низкие, они залепили малиновую закатную щель, подгоняя подползающую темноту. Однако, если восток согласно зачернился, то запад встречно снизу подсветился пожарами, нервно бликуя зарницами разрывов. Вот и дождь – Дьяк и Полковник закинули головы, открыли рты. Первые капли осторожно ощупывали быстро остывающую землю. Но, скоро смелея, вторые, третьи, четвёртые уже сильно заударяли по всему, что не могло укрыться. Теперь можно и выдвигаться: дождь, туман и метель – друзья разведчика. Сколько себя не вздёргивай, через полчаса равномерного шороха внимание у дозорного падает гарантированно.
Подобравшаяся к воронке редкая травка тряслась, сгибалась и ложилась, но склоны пока впитывали, пока не склизились. Что ж, пора. Господи, благослови! Дьяк пальцем поманил полковника, пальцем приказал повернуться. Опять затянул руки в «капитанскую» петлю перед его животом, перекрутил концы меж кистями. Нет, кляпа не будет, но будет пуля в лоб. Или в затылок.

«Царю Небесный, Утешителю, Душе истины, Иже везде сый и вся исполняяй, Сокровище благих и жизни Подателю, прииди и вселися в ны, и очисти ны от всякия скверны, и спаси, Блаже, души наша». Крестное знаменье на немца впечатления не произвело. Стоп. Это, что, он и за фашиста помолился? Ну что за мысли!
Большой дугой обошли хуторок – румыны стреляные, поди, мин вокруг себя понавтыкали. Впереди справа едва различимо замаячили пригороды – руины хат в зажимах покалеченных пулями и осколками, порубленных и пожжённых, и всё же смутно белеющих цветением садов. Взяли левее.
Тяжёлые миномёты – до передовой километр. Окружённые колючкой ямы с зачехлёнными семидесятипятимиллимитровыми орудиями под маскировочной сеткой, недалеко блиндажи, с пережидающей дождь обслугой. Часовой в плаще с огромным капюшоном. На противоположном склоне холма – прикопанные, тоже замаскированные противотанковые пушки. Тоже за мотками колючки.
Немец во всём копировал поведение Дьяка. Бежал, приседал, залегал, если требовалось, полз. Батареи дальнобойных орудий и гаубиц сменились батареями полевыми и миномётными. Все доминантные возвышенности венчалась ДОТами, перекрывающими друг друга секторами обстрелов.
Всё, передовая. Впереди из темноты слева в темноту справа протянулась вторая или третья оборонная линия. Полноростовые, в бревёнчатой опалубке, зигзагообразные траншеи с нишами хранения боезапаса, с окопами-отводами в укреплённые блиндажи, с окопами-выводами к ДЗОТам и пулемётным точкам. За бруствером где-то заливались дождём «фландрские заборы» из колючки и минные поля.
В траншее от поворота до поворота пусто. Постовые, как пить дать, сидят где-то под навесами. Дьяк, прихватив левой рукой за воротник, подышал в лицо полковнику, пока тот не поднял глаза.
— Всё ясно? Alles klar?
— Ja. Ich werde es nicht mehr tun.
Поверим. Полковник первым перевесил ноги вдоль брёвнышек стенки, неловко спрыгнул в лужу. Рядом присел Дьяк, медленно, поворачиваясь всем телом, огляделся. И тут же толкнул пленного дальше, не вставая с приседа, подставил плечо: пошёл! пошёл! schnell! Вскарабкался, упал рядом. Опять невертя шеей, вместе с плечами оглянулся, и ящеркой метнулся за бруствер: пошёл! пошёл! schnell!
А вот теперь и начинались проблемы.
— Alles nach mir. Minenfeld.
— Ja! Ja!
«Господи, помози ми. Господи, защити мя. Господи, научи мя творити волю Твою». Шомполом под углом протыкая землю перед собой, Дьяк полз медленно-медленно, и полковник дышал ему в подошвы. Через час завиднелась следующая траншея. Здесь, сразу после линии обороны, мин не должно быть. Будем надеяться, что их и нет. Просто прогребая ладонями прямо перед собой, дополз до края второй траншеи. Там кто-то разговаривал.
Дьяк мгновенно откатился и вдавил кончик ножа под челюсть полковника. Они лежали почти обнявшись, дыша лицо друг другу, глаза в глаза. Ещё утром свежевыбритый и пахнущий дорогим парфюмом, хорошо позавтракавший, уважающий себя и уважаемый сослуживцами ветеран, кавалер трёх крестов, заместитель начальника штаба дивизии – сейчас грязный, в разорванном кителе, перенёсший за этот проклятый день три истерики и дважды обмочившийся, с почерневшими от перетяжки кистями и разорванными губами, щурился, боясь отвести взгляд от волчьих глаз тощего, как негр закопчённого, заросшего недельной щетиной, явно сумасшедшего русского солдата. Von einem verrückten russischen Soldaten.
Голоса стали удаляться.
— Ich werde schweigen. – Едва слышным шёпотом. В ответ так же тихо:
— Хорошо. Гут.
Дьяк ещё на раз осмотрел пленного. Со связанными руками, конечно, не наползаешься. Но куда фиксировать? Лучше бы за шею, но… слишком жестко. За пояс или за руку? Или, всё же, за шею? Ладно, пусть за пояс. С его животом – под грудь.
Опять сползли в залитую дождём траншею. Дьяк присел, подставляя спину и плечо. Но полковник не сумел удержаться, соскользнул, плашмя шлёпнулся в грязь, сдержанно застонав. Секунда, две, три… пять…. Дождь подустал, мелкими редкими каплями слабо булькал в лужицам, громче стекал со стенок. Вроде обошлось. Со второго раза выбрались, сползли за бруствер. Теперь оставалась настоящая передовая.
Подрезанная колючая проволока глухо звякнула наполовину залитыми дождевой водой консервными банками. Секунда, две…. Опять обошлось. Шомпол легко входил в размокшую землю, изредка цакал, царапал о камешки или осколки.
Одинокие пулемётные очереди. Одинокие, от дождя в паровых пузырях, осветительные ракеты. От холода тряслись руки, тряслась челюсть. А как немец? Полз бочком, как мормыш.
Слева командный пункт. Батальонный? Ротный? Четыре крытых брёвнами в три слоями блиндажа: командирский, коммутатор со связистами, медпункт, самый большой для взвода резерва. В окопчике сообщения с траншеей линии обороны притаился наблюдатель, от коего нужно держаться подальше.
Кончик шомпола уже неожиданно упёрся. Неожиданно или наконец? В лицо словно кипятка плеснули: всего пара занятий, да и то, в основном на пальцах. Обычно в таких случаях впереди полз Кырдык. На худой конец, Ярёма. Дьяк осторожно поскрёб пальцами, нащупал деревянный короб. Противопехотная. Главное, не тянутся проволочки в стороны. Протыкивая дорожку правее, Дьяк указал точку полковнику: «Minen» – «Ja, ja. Danke».
Дождь окончательно прекратился. Зато вернулся пронизывающий ветерок, наверное, с невидимого моря. Они поползли вдоль передовой траншеи, вслушиваясь, вглядываясь в её жизнь. Похоже, что все спят по блиндажам. Одинокие пулемётные очереди. Одинокие осветительные ракеты. И отупевшие от ночного дождя и ветра дозорные. Хотя в траншею-то, поди, не задувает.
Попробовать перебраться здесь? От угла до угла метров тридцать. Есть кто-то? Грозно оглянувшись на мелко кивающего полковника, Дьяк подполз и заглянул в почти полную темноту. Грязевые протоки на стенках меж осклизлых бревёшек, чуть подрагивающие от дальних разрывов лужи на дне. Слева ничего обычного. Справа опалубку обвалило взрывом, но разрушение подремонтировано новыми светлыми досками. Прямо напротив – окопчик, выводящий к пулемётной точке. Откуда будет легче выползти на нейтральную полосу.
Часовой, обесформенный плащом-накидкой, неспешно прочавкал по жидкой глине. Скоро, наверное, смена караулов. Это хорошо, это нам объясняли. Как же всё замечательно прописано в учебнике: «при обратном переходе через линию фронта из тыла врага в расположение частей нашей армии не забудьте о тщательной разведке. Изучите хорошо маршрут и участок перехода. Дайте знать частям нашей армии о предстоящем переходе». «Знать» дадут фашисты, когда начнут стрелять в задницу. А про «изучение маршрута» – ну, они ни разу не возвращались тем же путём. Это для ротный или полковых. А глубокий поиск вряд ли даже предполагает возвращение на прежний участок фронта. Хотя, наверное, в штабе рисуют какие-то стрелочки на карте.
— Vorwärts! Давай, давай!
Полковник и Дьяк сползли в траншею одновременно. Вперёд! Vorwärts! В окопчик-вывод к пулемётному гнезду.

Осталось всего-то каких-то метров двести. Линия колючки, минное поле немецкое, минное поле русское. Русская колючка. И ружейный, пулемётный и миномётный огонь с обеих сторон. Ну, ещё попытки захвата разведгруппами.
«Спаси, Господи, люди Твоя и благослови достояние твое; победы православным христианом на сопротивныя даруя, и Твое сохраняя Крестом Твоим жительство».
Немец тоскливо смотрел, как Дьяк выставлял гранату, протягивал, прятал в грязь проволочку. В нише для боезапаса в ящике под брезентом плотно серели пачки с патронами. Сюда вторую «эргэшку».
Замотанный в накидку часовой возвратился, так же медленно переставляя ноги. Даже почудилось, что тормозит около «их» отнорка. Нет, только показалось. Всё. Можно выдвигаться.
Только сил нет… Пустота, ознобная невесомость неслушающегося тела, полного нервного разорения… Немощь, которую нельзя показать, нельзя дать почувствовать, даже заподозрить. Пленный ведётся не верёвкой, страхом.
— Vorwärts! Вперёд! Вперёд.

После изобретателя Гильотена на втором месте по проклятиям, конечно, изобретатель Бруно. Нужно найти разрыв в бесконечной злой пружине из колючей проволоки, причём споро, пока не приползли сапёры его заделывать. Есть такое! Найдено. Дальше опять вспаханная разноразмерными минными и снарядными воронками земля косо протыкивалась шомполом. Каждую минуту ракета. Вражеская или советская. Изредка длинные очереди для острастки противника. В спину или навстречу.
Краткий передых в яме из-под авиабомбы. Ветер усиливался. Пленный как-то подозрительно успокоился. Перестал искать жалости. И вдруг Дьяк поймал себя на том, что всё знакомо поплыло: теряя резкость, поплыло справа налево, и в ушах сердечный пульс слился в некогда знакомый, всё повторяющийся аккорд. А вот этого нельзя! Господи, помоги! Нельзя же!!
И тут у немцев грохнула граната. За ней вторая. И началась беспорядочная стрельба. В небо почти разом ввинтился с десяток свистящих ракет, раскачивая землю безжалостно яркими белым, голубоватым и желтоватым светами. В этом покачивании зашевелились несколько десятков трупов, задёргались два давно выгоревших танка – советский Т-34 с оторванной взрывом боезапаса башней, и завалившийся набок немецкий «Pz.Kpfw». Посвисты, чоканья и взвизгивания рикошетов заполнили чуть загустевший испарениями воздух.
Минут пять пришлось вжиматься, вдавливаться в ледяную грязь, потом они короткими рывками поползли к ближнему «Pz.Kpfw». Но не успели.
К винтовочной и пулемётной перестрелке присоединились миномёты. Поле было пристрелянным – от русских позиций волна взрывов двинулась навстречу. Опять отлёживались в воронке. К трупному запаху добавился свежая кислятина тротила. Дьяк не сразу понял, отчего левое бедро никак не подтягивается. Потом стало щипать, но что там – грязь или кровь? – в темноте не поймёшь, всё липкое. Кое-как, практически за счёт одних рук, выгреб из ямы. Полковник выбираться отказался. Что-то шептал, и вжимался в жирную глину, а потом начал торопливо обмазывать себя грязью:
— Tod… Tod… wir werden sterben…
— Ты, вперёд! Успеешь сдохнуть. Вперёд! Vorwärts! Vorwärts!
Спустившись назад, Дьяк орал немцу в ухо, тыкал стволом в рёбра, но тот отмахивался и сипел:
— Tod… wir werden sterben…
— Найн! Нет смерти. Нет смерти! Врёшь, нет её!
— Tod… Tod… Tod…
— Не ври: смерти нет…
Опять всё поплыло. А если этот бросится бежать? Стрелять в ногу? Даже ударить сил не оставалось. Этого жирного борова. Этого… faschistisches Schwein.
Несколько хлопков – это не миномёты. А что? Что это?.. Дьяк из последних сил выглянул из воронки.
Вдогон им косо наползала дымовая полоса, и за ней – с ней, в ней! – наверняка двигались фашисты. С наших окопов встречно кидали осветительные ракеты, плотность огня была максимальна, но это ничего не решало. Красные и белые трассера прожигали завесу, но она близилась, близилась. И накрыла.
Дьяк был совершенно уверен: врёт. Фашист врёт – нет смерти…. Почему же нет?.. Почему?.. Пальцами левой руки он сжимал последнюю «лимонку», в правой удерживал у груди всё тяжелеющий и тяжелеющий пистолет. Полковник, увидев вытянутую чеку, обмяк, и наконец-то смолк. Согласно опрокинулся на спину, сложив ладони на своём горле. Зажмурился.
Они опять лежали почти обнявшись. Горячая кровь заполняла штанину, и с каждым толчком сердца всё вокруг уплывало, искрясь, кружилось, а мучающий память аккорд никак не узнавался…

Чёрный на фоне подбелённого догорающей ракетой дыма, румынский солдат, выставив карабин, с корточек осторожно заглянул в воронку, но именно в эти секунды наступила темнота.
Дьяк поднял мотающуюся руку, пытаясь совместить невидимые целик и мушку с центром едва различимой цели.
Почему нет смерти?.. Почему?..
И он вспомнил, вспомнил! – Христос воскресе! Сегодня – Христос воскресе!!
Вылетевший откуда-то справа красный трассер ткнул в бок чёрного солдата, и тот пропал. Исчез в дыму.
Нет смерти! Их смерти, им смерти нет! «Христос воскресе из мертвых, смертию смерть поправ и сущим во гробех живот даровав». И Лютый, и Командир, и Пичуга, Старшой и Ярёма… и Копоть… все, все дорогие его товарищи, все солдаты, все их солдатки, их матери и дети, старики, все, все пожранные этой войной, жертвы этой войны, этой революции, голода, холода, эпидемий и застенков, все самопожертвованные во имя Христа – не в смерти. Ибо Христос, смертию смерть поправ, воскрес! Сегодня воскрес.
Вращение захватило сознание, и, покачивая, как в лодке, потянуло, понесло его всё выше, всё выше к свету, ослепительному радостно-радужному свету, и знакомый, но никак не вспоминаемый аккорд вдруг развернулся торжеством великой мелодии, и вращающийся, возносящий мир подхватил её, умножил тысячами, миллионами слаженных восторгом голосов: «Воскресение Христово видевше, поклонимся Святому Господу Иисусу, единому безгрешному… Кресту Твоему покланяемся, Христе, и Святое Воскресение Твое поем и славим».

— Есть живые? Русские есть?
Главное: не отпустить гранату, не отпустить…

 

Читайте также: