МОЁ ДЕТСТВО НЕ ВЕРИЛО В ГОРЕ о книге стихов Григория Шувалова «Весточка»

 Ольга Блюмина, к.филол.н

Основой книги, некоторой доминантой, относительно если не всех, то большей части мотивов в сборнике Григория Шувалова является игра со временем и пространством. Так что, «Весточка» представляется мне книгой междумирия, приоткрывающего полог, за которым мелькает гармония. Чаще всего – гармоничное вчера. Это ощущение приходит, как волна, которая наплывает на берег и тут же отступает, оставляя на влажном песке пенные следы своего присутствия, когда солнца лучик бьёт в окно, / и ничего ещё судьбою / наверняка не решено. Сиюминутное соединение в осколочном «сейчас» прошлого и будущего – Кадр остановит болтливое время – в книге одна из линий построения того, что Владимир Фёдоров называет инобытием: «ведь именно человеку свойственны другие формы бытия. Одной из них является поэтическая» [2, с.311].

Среди жителей инобытия Григория Шувалова – самоироничный современный человек, художник, подчёркнуто современный (в этом качестве совмещённый с героем повествования, например, фотолюбителем. «Солнечный день – и Москва ожила»), находящийся на пересечении пространственных и временных координат, как в стихотворении

Солнечный день — и Москва ожила,
Будто заново все разукрасили,
В желтом наряде березы и ясени,
Зелень еще до конца не сошла.

Ветра порыв нагибает кусты,
Листья слетают и падают в воду,
Детство всегда выбирает свободу,
Не опасаясь ее пустоты.

Скоро закончится весь этот блеф,
Осень взяла уже город на мушку,
Фотолюбитель, прогноз посмотрев,
На фотосессию выгнал подружку.

Смотрит с улыбкой она в объектив,
Кадр остановит болтливое время,
Мимо пройду, их оставив не в теме,
В эти стихи невзначай поместив.

Утки подняли детей на крыло,
Скоро отправятся в теплые страны,
Чувства запутались, как партизаны,
Бросив без боя родное село.

А за спиной полыхает костер —
Желтые полосы, красные пятна,
И невозможно вернуться обратно,
Выйдя однажды за этот простор.

Бытовой человек здесь помещён в центре между первым и последним катреном, вообще, мир стихотворения ограничен первым и последним четверостишиями, причём, в основном, их цветовой символикой: солнечным, жёлтым, красным – цветов наступающей осени: солнечный день, в желтом наряде березы и ясени; самое начало стихотворения представляет собой один из излюбленных приёмов Григория Шувалова – приём обманутого ожидания, ничто не предвещает дальнейшего развития сюжета и даже смены прозрачных колоративов начала на полыхающий  костёр и красные пятна в конце. В остальных строках стихотворения нет ни одного цветного слова, мимолётная бытийность не нуждается в использовании такой лексики. Образы дискретны, обрывочны: выхватывается фрагмент реальности, кадр: Мимо пройду, их оставив не в теме, / В эти стихи невзначай поместив, и тут же исчезают, скрываются за смыслами слов, породившими его. И смыслы, чаще всего, предшествуют слепку, потом мысль скользит дальше, вызывая новые образы: Листья слетают и падают в воду, / Детство всегда выбирает свободу, / Не опасаясь ее пустоты. Обрывочность образов, непрочность связей между ними – свидетельство того, как непрочны связи в реальном мире, но, с другой стороны, это даёт возможность взаимозамены, перестановки: Чувства запутались, как партизаны, / бросив без боя родное село, так же, как свободно меняет поэт одну действительность на другую – реальную на вербальную: Смотрит с улыбкой она в объектив, / Кадр остановит болтливое время, / Мимо пройду, их оставив не в теме, / В эти стихи невзначай поместив.

В этой точечности и реализуется авторское двоемирие, только проходит оно не через действительное настоящее или действительное прошлое ни в значении времени, ни в значении пространства, а через некие временные арки, в котором реальности (онтологическая и вымышленная), сплавляясь на миг в своеобразном авторском хронотопе, выстраивают некую обособленную, камерную, мифологическую вселенную. Безусловно, объединяющим компонентом, инвариантной моделью мира книги, является традиционная для русской литературы тема памяти, своеобразно освоенная Григорием Шуваловым, и эксплицирующая понятие «ностальгия». В этом контексте очень характерна трактовка взрослой жизни как простора в стихотворении «Солнечный день и Москва ожила»: И невозможно вернуться обратно, / Выйдя однажды за этот простор. Детство, память становится пространством, территорией ностальгии.

В стихотворении «Пустынный пляж, бездонный водоём…» между «началом» и «потом» очень ненадолго, только в следующих четырёх строках, возникает тот самый пространственно-временной проём, миг прекрасного: Свет под ногами превратился в тень, / жизнь всё равно возьмёт меня за ворот, / я навсегда запомнил этот день, / и сумерки обрушились на город. И вновь перед нами мир, расположенный посередине между двумя противоположностями, тот мир, который ещё у Лермонтова осуществился как «слияние крайностей мирового порядка в некоей картине единого синтеза» [1, с. 274], только у Лермонтова, по словам Лотмана, это «серединное царство», у Григория же – это всплеск, вдруг преодолевающий трагическую разорванность мироздания. Начало, отмеченное светом, постепенно, проходя через тень, становится пространством памяти, разом обрываясь обрушившимися сумерками, за которыми теперь — только городское пространство.  Стихотворение помещено в характерную временную рамку: глаголов в прошедшем времени (то есть прошлого?) нет в первом и последнем катрене, и даже ещё больше – в начальной и конечной строках нет никаких глаголов, словно картинки замерли перед глазами, только последнее неясное, нечёткое, неразборчивое: а что потом? Неважно, что потом, то есть начало и финал максимально приближены к читателю. И отдельно от основного сюжета – воспоминания о том, что уже завершено, исполнено, и исполнено прекрасным началом.

Пустынный пляж, бездонный водоём,

нас окружает бархатная осень,

и мы с тобою медленно идём

под сводами вечнозелёных сосен.

 

Я чушь несу – гори она огнём,

и, кажется, ты даже заскучала.

любви моей прекрасное начало,

ах, лучше и не думать, что потом.

 

Свет под ногами превратился в тень,

жизнь всё равно возьмёт меня за ворот,

я навсегда запомнил этот день,

и сумерки обрушились на город.

 

Вот мы уже по улице идём,

столица спит, машины на парковке,

я провожу тебя до остановки,

а что потом? Неважно, что потом.

Игра со временем, обращённая в игру с пространством, даже – игру пространствами, опять же, помещёнными в границы начала и конца, представляется и как обратный отсчёт, когда Всё кончено, и клубок начинает разматываться:

Всё кончено, значит, осталось проститься

и в новую жизнь окончательно влиться.

 

Там новые встречи и новые с связи,

и новые, новые сдвиги по фазе.

 

и новые тени выходят из мрака,

Одна только память скулит, как собака.

 

Стою, как вратарь, проворонивший шайбу,

а ты уже с кем-то болтаешь по скайпу.

В тёмном временном проёме осознанием невозвратимости ушедшей гармонии мелькает память: Одна только память скулит, как собака. В этом клубке памяти отведена роль не самая большая, но весьма существенная: только этот образ создаёт живую эмоцию в стихотворении. Всё остальное – не больше, чем размышления.

Однако при всей подлинности воплощённого чувства, память, тем не менее, представляет собой узнаваемый ритуал, то есть имеет традиционную функцию в контексте ностальгии. И вот тут ирония являет себя не просто идеостилевой особенностью Григория Шувалова (об этом чуть ниже), а постоянным качеством образа ностальгии. Иронический взгляд на прошлое – это один из способов отделить его от настоящего, способ избежать соблазна примерить прошлое на сегодняшний день (Там новые встречи и новые с связи, / и новые, новые сдвиги по фазе) и таким образом переключить пространства, переводя прошлое из онтологической реальности в реальность виртуальную, или иллюзорную: Стою, как вратарь, проворонивший шайбу, / а ты уже с кем-то болтаешь по скайпу. Болтаешь по скайпу – двойное зрение обнаруживается в том, что Я героя становится и субъектом, и объектом наблюдения. Герой и предмет его любви перестали воспринимать друг друга в едином пространстве. Происходит преодоление пространства так же, как в стихотворении «Я тебе, подруга, растолкую…» тоска по прошлому задана изначально предчувствием неверно выбранного пути: Я сначала знал, что проиграю. Сначала вчера и сегодня отдаляются реальностями – После в интернете пощебечем, / чтоб забыть друг друга навсегда, затем расстоянием – Девочка уедет в Благовещенск, и, наконец, прошлое престаёт отдавать тепло – а потом настанут холода.

Попытка побега из «сейчас» осуществляется путём смены пространственных координат: я вчера перерезал пространство / и сегодня проснулся в Сумах («Я вчера перерезал пространство»), что непременно должно повлечь и физическое, и изменение времени. Время в художественном мире Григория Шувалова не относительно и не абсолютно, оно – материально: я приехал и время настиг. Проекция пространства на время позволяет построить многомерное инобытие, в основе которого тоска по нему, иному, новому, но с первозданными смыслами, бытию, когда поменяв <…> постоянство на непостоянство, чувствуешь, как тебе воля ударила в спину, здесь ностальгия совокупна с мечтой. Можно догнать вечно убегающее время, перестать быть ведомым им и обрести, наконец, самостоятельность, погрузившись в мечту.

Мечта у Григория Шувалова необычайно многолика, например, соотносясь с пространством, она становится самим пространством, сказочным: увидеть, как сказочный Китеж / всплывает из тёмных глубин («Взирая на трубы завода»). Здесь мы видим всё то же преодоление пространства в двойном понимании: полуреальный город, увидеть который, по одной из легенд, дано только чистым сердцем, у поэта оборачивается вероятием достижения сердечной чистоты и, как следствие, достижения нового, инобытийного пространства. Мечта предстаёт ностальгией по будущему; настоящее, осознаваемое как уходящее, (Хотел бы я жить и работать, / любить и стихи сочинять; спокойно дожить до седин) стремится воплотиться в другом измерении. Мы видим, что теперь будущее переходит в область иллюзорной реальности, мечты, возможности между «может быть» и «может не быть». Так, в том числе, проявляет себя серединный мир, в котором пребывает поэт: Взирая на трубы завода / и церкви разбитой хребет. Главное даже не то, что поэт находится между двумя этими несхожими мирами (заводом и церковью), главнее то, что он осознает границы и грани этого мира, видя церковь, например, земными, а вовсе не «духовными очами». Герой, как и все его современники, идёт по пути страдания, греха и суетности серединного мира, где дрязги и кипеж. Но поэт выходит, как тени выходят на свет, для того, чтобы проявить человеческую сущность, являя миру мир. Путь поэта по пути обычного человека звучит в сборнике как параллельное движение в другом измерении, невидимом. И возникающий и ускользающий мотив возрождения в этом стихотворении: Хотел бы я снова родиться именно смешением области духа: по фене поганой не ботать, и области мифа: Хотел бы я снова родиться / и встретиться снова с тобой, совершенно материализуется расколотым изнутри: Хотел бы я снова родиться, / хотел бы, да жизнь коротка, уводящим от возможности возрождения в каком бы то ни было понимании. Поэтому мечта обретает плоть самой жизни, перестаёт быть мечтой, становясь жизненным путём, в конце которого ждёт сказочный Китеж (может быть, ждёт).

Взирая на трубы завода

И церкви разбитой хребет,

Выходит поэт из народа,

как тени выходят на свет.

 

Течёт, утекает водица,

Как этот денёк голубой.

Хотел бы я снова родиться

И встретиться снова с тобой.

 

Хотел бы я жить и работать,

Любить и стихи сочинять,

По фене поганой не ботать,

Измен и предательств не знать,

 

Забыть эти дрязги и кипеж,

Спокойно дожить до седин,

Увидеть, как сказочный Китеж

Всплывает из тёмных глубин.

 

Смотри, словно белые птицы,

Уходят на юг облака.

Хотел бы я снова родиться,

Хотел бы, да жизнь коротка.

В стихотворении, давшем название сборнику, не дающаяся в руки мечта, отданная во власть ностальгии, восходит к формуле, которую высказала ещё Анна Ахматова, – «Должен на этой земле испытать / Каждый любовную муку» («Музе»). Драматичность любовного переживания становится обязательным условием для обретения героем гармонии в будущем: Из сердца любовь испарилась, / но плещется Волга в груди («Весточка»). Внутренняя логика любви, не совпадающая с логикой здравого смысла, состоит в том, что в ретроспекции, её изначальная трагичность видится гармонизирующим вчера, трудным, но необходимым: за эту нелёгкую память, / родная, спасибо тебе; Спасибо тебе за немилость, / которая ждёт впереди. Это стихотворение стоит процитировать целиком:

ВЕСТОЧКА

За окнами – дудки и клевер,

местами мелькнёт зверобой.

Прямую дорогу на север

цветы нам укажут с тобой.

 

Я весточку ближним отправлю,

столичные сброшу тиски,

усну и проснусь в Ярославле

в предчувствии русской реки.

 

И, за руки взявшись, недолго

мы будем смотреть в темноту,

где плещется сонная Волга,

горят огоньки на мосту.

 

Хотя ничего не исправить

в разбитой годами судьбе,

за эту нелёгкую память,

родная, спасибо тебе.

 

Спасибо тебе за немилость,

которая ждёт впереди.

Из сердца любовь испарилась,

но плещется Волга в груди.

Не случайно именно «Весточка» в заглавии сборника В этом стихотворении явственен мотив глубокой преобразующей сущности горестного вчера. Ностальгия предстаёт процесс постепенного самопознания человека, вырвавшегося из ностальгических одежд, и оказавшегося перед правдой жизни. В начальном небольшом цикле не мотивом, но прологом к нему звучат строки В обители хищной природы / я трепетным сердцем постиг / величие древней свободы, / которой не знает язык. («Мёртвое волнение»), вторят им слова Эта жизнь нам далась нелегко, / и легко мы её не отпустим («В тот год обмелела река»).

Один из витков спирали сходства искусства и действительности в  области отношений между мечтой и временем, сквозь которое мечта пробивается к жизни, отражается в  последнем катрене стихотворения «Открытие Урала»: И пусть увидел я немного, / но ясно сердцу и уму, / что там, где люди ищут Бога, / свет победит любую тьму, или в стихотворении «Ни в марте воды, ни в апреле травы»: По этой тропинке бежать и бежать, / и выстроить дом и детей нарожать, // и сад посадить и стихов наплести — / и в этом богатство и славу найти, и даже если надежда на лучший исход для героя не очевидна, то для Неё он сможет выломить правду у Бога: я выломлю правду у Бога / и в руку твою положу («Живу в суете и обмане»).

Но гораздо чаще прошлое и будущее, слитые в образе мечты и надежды, называются тем же словом, что и один из разделов книги Григория Шувалова, – «Иллюзии». Однако иллюзорная реальность и призрачность мечты – элемент художественной картины мира, представленной в сборнике, не ограничиваются границами названного раздела. Неуверенные надежды на объективность ностальгического пространства рушатся полным осознанием его иллюзорности: Как осень за дымкой тумана, / как праздники, пьянки, цветы, / надежда – продленье обмана, / обман – продолженье мечты («Как осень за дымкой тумана»), В обнимку с реальностью ходит обман («Забудь про былое, нажми тормоза»), Всё веритсявот настоящее, /  а не мимолётная блажь, / лишь с виду картинка блестящая, / на деле обычный мираж («Как слюбится, так и разлюбится»), Я прощаю твою однобокость / и твоё беспощадное нет. / Потому что любовьэто фокус, / но теперь-то я знаю секрет. («Мы семью сколотили на тройку»). Да и в настоящем человеческое общение – это подмена, неощутимость: иллюзия твоя шипит на мониторе; иллюзия твоя прищуривает глаз; Я не могу тебя вдыхать и осязать / и твоего тепла не ощущаю тоже («Сеанс связи»), но даже такая, пусть обманная, но всё же действительность, оказывается настолько зыбкой и неустойчивой, что в любой момент может исчезнуть: Но, если невзначай на кнопку я нажму, / исчезнет голос твой в далёком отголоске, / как будто целый мир обрушился во тьму («Сеанс связи»).

Иллюзия может стать и палачом, когда она теряет качества мечты и надежды: настигает меня как расплата / за ошибку фантомная боль («Фантом»). В этом стихотворении память маркирована невозможностью какого бы то ни было совмещения пространств ни в области иллюзии, ни в области ностальгии, помнится то, что не имело сущностного значения: я тебя потерял, словно руку, / в беспощадном, ненужном бою; И неважно теперь, что там было, / как подумаешь, всё ерунда. Но сложность в том, что мир всегда разделён на два берега: Это станет уроком потом значит, всё же зачем-то это нужно было (см. выше), смутно ощущается не напрасность и сегодняшней пытки, и ненужного, отболевшего вчера: И хожу я весь день инвалидом, / и тоскливо, хоть плачь, на душе, / и неясно, чего же болит там – / вроде, всё отболело уже.

Серединный герой Григория Шувалова остро ощущает разорванность мира, в котором он живёт, любит, работает, ненавидит, сражается. Я свалил из дворовой Шексны / и глотаю московскую скуку («Старики, братаны, пацаны»), мостом между этими мирами становится опять же побег из настоящего в область прошлого, выглядит это как попытка примирения со временем, с которым лирический герой явно в ссоре, – оглянуться, расчухать, качнуться, / и в Шексне на скамейке очнуться, / и узнать пацанов голоса. // Кто-то снова ушёл за вином. / Так всё просто до боли знакомо: / мы собрались у пятого дома, / до утра никуда не уйдём. Продолжает тему приятия современности в своеобразном Шекснинском мини-цикле стихотворение «Привет, Шексна!»: сквозь конкретику то ли мысленного, то ли реального возвращения в город прорастает похожая на формулу фраза: Здесь небо греет, как глоток вина. / А вот мой дом. Встречай меня, Шексна! В стихотворении «Как осень за дымкой тумана» желание свалить бы скорее отсюда / туда, где жалеют и ждут реализуется тем, что Мне будет спокойно и тихо / лежать на Поповской горе. На не вполне понятное спокойствие надеется поэт, слишком оно похоже на вечный покой, тем более, что Поповская гора в Шексне находится рядом с кладбищем.

Разорванность мира многонаправлена, он просто изрезан ущельями: Вся жизнь разделилась на после и до («Ни в марте воды, ни в апреле травы»), Здесь – мы жизнь свою сделали адом, / там – и вовсе гадать не рискну («Классно тем, молодым и влюблённым»); начинающуюся прямо с порога дорогу перерезал трамвай («Последняя радость осталась — дорога»). Даже пространство прошлого, воспринимаемое как исходная, верная точка отсчёта, двуедино: И мы ещё не знали горя / ни с той, ни с этой стороны.

Двуединство это парадоксального свойства: пересекаясь со временем (с прошлым), входя в область ощущений – и ощущение такое, / как будто жизнь назад пошла («В Москве всё пышно расцветает…»), разделённость приобретает космический, этакий в форме перевёрнутой восьмёрки характер: и от вокзала до вокзала, / как будто вечность пролегла («Последняя радость осталась – дорога»). Неслучайный повтор – от вокзала до вокзала, – совмещение в едином наименовании пунктов А и Б, начала и конца, делает образ пути условно расчленённым. При том, что «движение назад» в начале стихотворения вполне конкретно, однако самоощущение героя, проведённое через прошлое, выводит его в конечном итоге к единому, обобщённому «вокзалу». Показательна открытость стихотворения – ничего ещё судьбою / наверняка не решено, но вот кто произносит эти слова? Герой из прошлого, или из настоящего? В территории ностальгии Григория Шувалова взгляд из настоящего тождествен взгляду из прошлого – расколотая реальность вдруг оказывается имманентно целостной. Вновь происходит соединение точек А и Б жизненного маршрута (от вокзала до вокзала). Мир-то целостен, как ни крути. И выходит целостен в действительном «сейчас», в котором соединены прошлое и будущее.

В Москве всё пышно расцветает,

а в вологодской стороне

листочек первый распускает.

Природа, словно в полусне.

 

Душа исполнена покоя,

в столице брошены дела,

и ощущение такое,

как будто жизнь назад пошла.

 

И ты лежишь на верхней полке

И спишь как много лет назад,

а вдоль дороги ёлки, ёлки,

как дни прожитые летят.

 

И мы ещё не знали горя

ни с той, ни с этой стороны,

ещё не ездили на море,

друг в друга крепко влюблены.

 

Нас жизнь ещё не обломала,

не обманула, не сожгла,

и от вокзала до вокзала,

как будто вечность пролегла,

 

Где мы заложники с тобою.

И солнца лучик бьёт в окно,

и ничего ещё судьбою

наверняка не решено.

Поэтическая реальность сборника испещрена дорогами, мотив пути представляет собой чрезвычайно разновекторную сеть. Читатель идёт дорогами героя-наблюдателя, который никогда не стоит на одном месте, а постоянно перемещается, переменяя угол зрения, диапазон восприятия. Вот дорога, прямо названная жизнью в стихотворении «В этот год обмелела река», владеющая человеком и подконтрольная ему: И иду я, дорогой влеком, / открестясь от унынья и грусти, / эта жизнь нам далась нелегко, / и легко мы её не отпустим.  Эта антиномия выражена с помощью сложной антитезы, не завершающей образ, но как бы намечающий его, причём в самом конце стихотворения (такие размытые концовки – особенность стиля Григория Шувалова, графичность его стилистики). Герой стихотворения идёт по дождю и тоске, от оставшегося в прошлом тридцать третьего опального лета, через больную осеннюю слякоть настоящего, приближаясь к будущему, к зиме – а потом снова выпадет снег, / белый-белый, пушистый-пушистый, / чтобы горя не знал человек / после осени мрачной и мглистой. Зима – это образ памяти, но не забвения, а сакральности, неисчерпаемости её спасительной силы: не иссякли её закрома, / их запас бесконечный. Человек, идущий по пути своей жизни через время и пространство, в окружении предметности последнего – снова тучи над лесом сошлись, вдалеке чёрной точкой собака, ветер к берегу гонит волну — входит в территорию ностальгии, роль которой звучит здесь по-ахматовски: чтоб вечно жили дивные печали («Как белый камень в глубине колодца»). Но память-зима, учитывая открытость концовки, провозглашает также идею возвращения, нового витка: а потом снова выпадет снег.

А вот другая дорога – в двойном понимании: буквальном и «шуваловском»:

Последняя радость осталась – дорога,

она начинается прямо с порога,

 

Идёт мимо школы, петляет дворами,

её я измерил своими шагами,

 

За школой её перерезал трамвай,

и сам я себе говорю – не зевай!

 

А дальше она поднимается в гору,

с которой катаются в зимнюю пору,

 

Потом она между деревьями вьётся,

и кто-то навстречу тебе улыбнётся.

 

Дорога похожа на школьную пропись…

Как жаль, что она упирается в офис.

Привычная дорога обыденности и пошлости, по которой идёт поэт-наблюдатель. Это всё то же параллельное движение жизни поэта и стадной жизни современников: такая интересная дорога – она то поднимается в гору, то между деревьями вьётся, идёт мимо школы, петляет дворами. Оказывается, всё это многообразие привычного пути видит только наблюдатель-поэт, а обобщённый современник идёт от порога до офиса, не замечая этого, не сожалея о том, что пропустил по пути. Сожалеет об этом герой Григория Шувалова: Как жаль, что она упирается в офис.

Дорога от непонимания к пониманию:

С утра проснёшься на работу,

А день такой же, как вчера.

Попил чайку, прогнал зевоту,

Уж на работе быть пора.

 

Идёшь и думаешь о разном:

о смысле жизни, о судьбе,

о нашем мире безобразном,

и вдруг привидится тебе,

 

Как будто ты один во ответе

за этот дикий вертоград.

Но так же умирают дети,

и так же нищие смердят,

 

Низы молчат, верхи воруют,

сосед спешит за наркотой,

и так же женщины торгуют

своей фальшивой красотой.

 

Бушуют войны и раздоры,

в умах разруха и бардак,

и бесполезны уговоры

и обещанья райских благ.

 

И ты уже придумал кары:

болезни, бедствия, потоп,

готовишь бури и пожары

и истребления нон-стоп.

 

Готов разрушить всё на свете,

сам свет тебе уже не мил.

Но вот во двор выходят дети,

и ты прощаешь этот мир.

Дорога, у которой нет конечной остановки – нам рельсы спутала дорога – это путь к падению, Храни вас Бог от тех знакомых, / что вас ведут путями зла. («Нам рельсы спутала дорога»).

Противоположны по своей сути дорога и тропинка в стихотворении «Ни в марте воды, ни в апреле травы»: дороги Москву рассекают, как рвы; и если по этим дорогам идти, / то можно богатство и славу найти. И совсем иначе звучит образ, именуемый тропой, тропинкойНапрасно Иаков выносит похлёбку, / я вышел уже на знакомую тропку; по этой тропинке бежать и бежать, / и выстроить дом и детей нарожать. Дорог может быть много, а тропинка одна, единственная, верная: Вся жизнь разделилась на после и до, / пора возвращаться в родное гнездо. Я бы сказала так: дороги Григория Шувалова подводят читателя к пониманию основного закона жизни – преодоления.

Я уже упоминала о моём ощущении графичности художественного пространства книги «Весточка». Это смысловые многоточия, дающие представление о необозримом просторе как возможного, так и невозможного за кромкой последних слов стихотворений. Таких стихов много, об иных уже было сказано выше, вот ещё несколько финалов: и невозможно вернуться обратно, / выйдя однажды на этот простор «Солнечный день и Москва ожила», я провожу тебя до остановки, / а что потом? Неважно, что потом («Пусты»), и ничего ещё судьбою / наверняка не решено («В Москве всё пышно расцветает»), О, как же грустно и темно, / и завтра что-то будет с нами («Так ночь перерастает в ссору»). Но не только заложенная в концовки стихотворений вариативность продолжения создаёт впечатление поэтической графики от стихотворений Григория Шувалова. Сиюминутность, обрывочность, быстрая смена «кадров» в сочетании с цветовыми и эмоциональными мазками схожи с особенностями графического воссоздания реальности, как будто ясные контурные линии и особая штриховка создают образы на тонированной или белой бумаге. Чем ярче контрастность, тем рельефнее силуэт, проступающий на фоне обрывающегося пространства…

Не случайно поэтому проявление графичности в образе обрыва, дающем ощущение безграничности, бездонности какого бы то ни было пространства (как с отрицательной коннотацией, так и с чувством похожим на любопытство): И больше не думать о самом простом, / ведь в пропасть уходит любая дорога / и чувства вовеки не станут мостом, / всё это – издержки красивого слога («Забудь про былое, нажми тормоза»), И будет сон, но только, / и я дойду до той пустяшной бездны, / где можно жить, не плача, не любя, / я растворюсь в ней, навсегда исчезну («Я так хотел открыть с тобою мир»). Герой словно испытывает неодолимое желание приблизиться к краю, нащупать его границы, что чаще всего заканчивается всё тем же размытым контуром, обрывком, пониманием того, что он заглядывает в бездну; и пространства личных переживаний, памяти, взаимоотношений и проч. сливаются в едином пространстве времени: Долго в прошлое смотрят глаза, / ожидая в развинченном быте / разглядеть, что скрывается за / горизонтом событий («Я уйду, ты меня не неволь»). Пожалуй, герой, приблизившись к краю, заглядывает ещё и в лицо современности, ибо говорит он одновременно от себя одного и от имени толпы, частью которой он является. И заглянув в это лицо, герой понимает, что будет жить дальше, опираясь на знание заглянувшего: Как студент, проваливший зачёт, / я прошёл мимо вечного храма. / Жизнь проходит – и в этом вся драма, / а любовь никогда не пройдёт («Я уйду, ты меня не неволь»), Ну и что, что не сбылось, / не сложилось, не срослось, / жизнь идёт своим порядком / и скрипит земная ось («Снова лаемся с тобой»).

Лирический герой книги, говоря одновременно от себя одного и от имени толпы, слит с ней и в то же время противостоит ей. Старики, братаны, пацаны, / не подав на прощание руку, / я свалил из дворовой Шексны / и глотаю московскую скуку и первая строка одноимённого стихотворения, и всё оно в целом именно об этом исключительном статусе героя. И вместе и вне. Одна часть его уехала в Москву, другая пробирается через проломы времени к общности, единству: и в Шексне на скамейке очнуться, / и узнать пацанов голоса, где всё просто, до боли знакомо. И тут проступает главное, далеко не всегда прямо декларируемое, сближение личности автора и героя – то, что лирический герой всегда и в первую очередь поэт, искатель причин.

Вот каким образом Григорий интерпретирует тему предназначения поэта, его креста и невозможности от этого креста отказаться: в современном мире этот крест не легче, чем прежде, пожалуй, ещё тяжелее, но бросить его сегодня, как и всегда, нет никакой возможности: И я умираю поэтом / в объятиях смутного дня («Теперь-то мне точно известно»); Упасть, подняться, рухнуть снова / и подниматься много лет. / Живу легко и бестолково, / а счастья не было и нет («Упасть, подняться, рухнуть снова»); И я живу, живу и увядаю, / пока по мёртвым улицам хожу, / пока о Боге всуе вспоминаю / слова в стихи трагически вяжу («Незнакомый маршрут»); Зря я выбрал трагичную ноту, / но иначе и быть не могло («Этот город похож на наркотик»).

Одиночество поэта и человека, в этом ключе, набирает дополнительные обертона значений, когда пространственная и психологическая отчуждённость между ним и людьми становится естественным состоянием. Противопоставленность миру – совсем не трагична; она не только следствие, но и смысл, поскольку, как мне видится, дело здесь уже касается «самостоянья человека» и «самостоянья» поэта в единой ипостаси, поэтического «самостоянья», которое невозможно сбросить с плеч. В стихотворении «Меня бы ты из армии не дождалась» через пути-дороги прошлого, настоящего и будущего, герой приходит к спокойному пониманию своей изолированности. Время и пространство берут его в своё кольцо в конце стихотворения: Не зря я учился смотреть во всю ширь / на вещи реально, / За мною никто не поедет в Сибирь, / И это нормально. В стихотворении «Сорняк», на мой взгляд, вариация на ту же тему: Я славы не ищу невнятной, / я, скажем так, / на ниве жизни необъятной / простой сорняк. Очевидно, что взгляд на себя как на бедного сочинителя и блудного сына, – это не столько взгляд изнутри, сколько ясное, спокойное понимание места поэта в современном мире – Другим, что я произрастаю, до фонаря. Самость его в глазах современного общества похожа на сорный цвет, и финал, как видится поэту, неотвратим: Меня серпом садовник срежет / и бросит в печь.

Конечно, не всегда, говорящему от имени серединного мира, удаётся удержаться на грани спокойного приятия разорванного мироздания, тогда рождается вот такая смертная колыбельная, где за мнимой плавностью стиха плохо прячется болезненный крик: Лейся, дождичек, дождик литой, / хорошо быть могильной плитой: / вот – печать человеческих дел, / Дальше плюнуть никто не сумел. // Тяжело в глубину прорастать, / тяжело по весне зацветать. / Спи, мой свет, мой единственный свет, / ничего в этом страшного нет. // Лейся, дождик на нашу болезнь, / на мою погребальную песнь. И вниз тяжело, и вверх трудно.

Возможно, поэтому антитетичность является одним из главных стилистических средств, как в контексте одного стихотворения, так и сборника в целом. Наверное, почти нет стихотворений, где не было бы антитезы, которая у Григория Шувалова необычайно многогранна, отточена, я бы сказала. Сополагаются и противополагаются полюса современной жизни, духовность – обыденность, незамутнённость – пошлость; время и времена противопоставлены друг другу и сами себе….  Множество примеров этому можно увидеть выше, поэтому приведу лишь одно сопоставление: Здесь небо греет, как глоток вина. / А вот мой дом. Встречай меня, Шексна!  («Привет, Шексна!») – с одной стороны, а с противоположной – я глядел на развалы созвездий, / как уже никогда не взгляну («Моё детство не верил о в горе»).

Элементом контраста, проявителем противоречий между внутренней жизнью и внешним давлением на жизнь в стихах Григория Шувалова служит ирония. Выше я уже касалась её роли в произведениях Григория. Иронии и самоиронии здесь много, пожалуй, не намного меньше, чем антитезы, проявляет она себя по-разному, о некоторых её проявлениях в сборнике я уже говорила. Намеренно сбивая высокую поэтическую ноту, ирония как бы возвращает как читателя, так и автора, к реальности, отрезвляя и не давая возможности оторваться от последней. Такая возникающая и исчезающая ирония напоминает мне смену декораций и переодевание актёров в театре. Меняются одежды, антураж – и пространство становится немного другим, при этом не изменяя своих границ.

В связке с иронией действует язык стихотворений, его современное звучание: на первый взгляд, не совсем поэтические словесные конструкции, однако для современного героя стихов Григория – абсолютно органичные. Мир, в который бесконечность пытается пробить себе дорогу, ограждён языком; чтобы взгляд из параллельного пространства проникал в этот, реальный мир, а не наоборот. В следующем стихотворении нет просторечных формул, кроме, наверное, одной, но мне хочется его привести, так как оно, освещённое плавной, неторопливой авторской иронией, преподносит читателю противоречивый и вместе с тем целостный фрагмент мироздания:

Этой ночью мне спать не давал соловей,

он всю ночь распевал для любимой своей.

 

Если б мы с тобой ночью сидели вдвоём,

я бы тоже, наверное, пел соловьём.

 

Но спокоен отныне мой скорбный приют,

больше певчие птицы здесь гнёзда не вьют.

 

Впрочем, песня меня бы уже не спасла –

в моём сердце не лёд, а осколок стекла.

 

Замолчи, соловей, и людей не морочь,

пусть глаза мне закроет косматая ночь,

 

Упаду мертвецом я в объятия сна,

мне гораздо нужней темнота, тишина.

 

Ну а ты улетай, чтобы встретить зарю,

и не слушай, безумец, что я говорю.

Еще одна примета игры со временем – многочисленные поэтические реминисценции, скрытые цитаты, аллюзии, полунамеки. Литературное наследие неярким, приглушённым светом проникает в ткань сегодняшнего поэтического слова. Для меня это не просто голоса Есенина, Блока, Пушкина, и не просто связующая культурная ниточка, а непрекращающийся диалог между вчера и сейчас.  Сегодняшнее время осознаётся и, возможно, оправдывается великим культурным прошлым, и очень естественно сочетается с культурным настоящим. Например, пушкинское «не умер, не сошёл с ума» развивается в стихотворении «Ты как жена ложишься с краю» в не застрелюсь и не повешусь, / с балкона вниз не ломанусь. Это и преемственность времени, и спор с ним. И слова эти обращены к женщине-спасительнице – тобой, одной тобой утешусь, / тобой, одной тобой, спасусь. Инверсивная вариация пушкинских образов — они неузнаваемы, они похожи на семя, давшее множество побегов. Или Город дикий, город странный, образ, в котором слились Москва и город детства, начинается от порога стихотворения Александра Сергеевича; просто разматывается через время один из возможных вариантов развития пушкинских смыслов. Эти литературные вкрапления напоминают обрывки далёких звуков, доносимых ветром и напоминающих о бескрайности культурного поэтического пространства.

Стихотворением Григория Шувалова «Пробуждение» хотелось бы закончить моё размышление о книге поэта, в нём многое мерцает, на что откликается моё читательское сердце

ПРОБУЖДЕНИЕ

Природа, сжатая в кулак,

В апреле разжимает пальцы –

Ликуют птицы и скитальцы,

И у поэтов всё ништяк.

 

Об этом после как-нибудь…

Апрель – и лопаются почки,

И дышат клейкие листочки

Во всю распахнутую грудь.

 

Земля – как смятая постель,

Пока на ней не вырос клевер.

И, как по компасу, на север

Идёт вприпрыжку коростель.

 

Снег тихо прячется в лесу,

Готовый превратиться в воду,

Трава выходит на свободу,

Услышав первую грозу.

 

Природа празднично-светла

И улыбается спросонок,

Она беспечна, как ребёнок,

Не знающий добра и зла.

 

Литература

 

  1. Лотман Ю.М. В школе поэтического слова. Пушкин. Лермонтов. Гоголь.– М.: Азбука, Азбука-Аттикус, 2015, – 416 с.
  2. Федоров В.В. В чем необходимость поэта? // Восточноукраинский лингвистический сборник. – Донецк, 2006. – Вып. 10. – С. 480-487.
  3. Шувалов Григорий Викторович. ВЕСТОЧКА: стихотворения. – М.: Литературная Россия, 2017. – 104 с.

Читайте также: